Александр Лиманский – Лекарь Империи 19 (страница 10)
Хороший анестезиолог паникует молча, плохой — вслух. Местный был неплохим, просто молодым и напуганным, и я не стал его за это винить: попробуй сохрани хладнокровие, когда на столе человек, отравленный неизвестным ядом, а единственный прессор не работает.
— Адреналин, разведение один к десяти тысячам, титровать по два микрограмма, — бросил я, не поднимая головы. — И держи ему голову ниже ног, Тренделенбург на пятнадцать градусов. Объём у него сжат, центральное перфузионное давление надо поднять позицией, а не только препаратами.
— Понял! — голос за ширмой стал увереннее. Стол заскрипел, наклоняясь.
Я продолжал.
Дистальный разрез — ниже зоны некроза. Снова та же картина: рыхлые, ненадёжные ткани, расползающиеся под пальцами. Мёртвый участок кишки лёг на простыню — чёрный, вздутый, с запахом, от которого у Семёна, стоявшего на крючках, побелели скулы над маской.
— Семён, — сказал я ровно. — Дыши. Не через нос. Через рот, медленно.
Семён сглотнул, моргнул и выпрямился. Держался. Молодец.
Тарасов стоял напротив меня — первый ассистент, правая рука, стена, о которую можно опереться. Сейчас он работал молча, сосредоточенно, и руки его двигались в унисон с моими — подавал зажимы за секунду до того, как я их просил, промакивал операционное поле точно в тот момент, когда мне нужен был обзор, страховал каждый узел, который я затягивал.
Анастомоз. Самый сложный этап: сшить два конца здоровой кишки так, чтобы шов держал, чтобы просвет не сузился, чтобы кровоснабжение не пострадало. В нормальных условиях — рутинная процедура, которую я делал сотни раз. В этих условиях — хождение по канату над пропастью, где одно лишнее движение означает смерть.
Я взял иглодержатель. Викрил три-ноль на атравматичной игле — тонкая, гибкая нить, рассасывающаяся за девяносто дней. Достаточно прочная для здоровой кишки. Для этой… Я не был уверен.
Первый вкол. Игла прошла через серозную оболочку, и я почувствовал, как ткань поддаётся — слишком легко, слишком мягко. Нить потянула за собой стенку, и край шва начал надрываться, расползаться, как расползается влажная бумага под давлением карандаша.
Стоп.
Я замер. Выдохнул. Пересчитал.
Стандартное расстояние между вколами — пять миллиметров. Для этой кишки слишком много. Нужно три. Чаще, мельче, аккуратнее — больше точек фиксации, меньше нагрузка на каждый вкол. Времени это займёт вдвое больше, а у нас давление шестьдесят на сорок и анестезиолог за ширмой, потеющий так, что я слышу, как капли падают на пол.
Но другого пути нет.
— Меняю шаг, — сказал я вслух, и Тарасов кивнул, принимая информацию. — Три миллиметра. Будет долго. Глеб, страхуй каждый узел, проверяй натяжение. Семён, экспозицию на максимум, мне нужен обзор до последнего капилляра.
Семён развёл крючки шире. Тарасов наклонился ближе, и взгляд его лёг на мои руки, отслеживая каждое движение иглы.
Я начал шить.
Вкол. Протяжка нити. Узел. Затяжка — медленная, контролируемая, с давлением, рассчитанным до сотых долей ньютона. Проверка: держит? Держит. Следующий.
Вкол. Протяжка. Узел. Затяжка. Проверка.
Вкол. Протяжка. Узел.
Мир перестал существовать. Время остановилось. Операционная лампа горела надо мной, и в её свете моя вселенная сократилась до прямоугольника десять на пятнадцать сантиметров, внутри которого два конца кишечной трубки медленно, стежок за стежком, срастались под моими пальцами.
— Давление семьдесят на пятьдесят, — сообщил анестезиолог. Голос его звучал ровнее. Адреналин и Тренделенбург сделали своё дело. — Стабилизируется.
Я не ответил. Пальцы двигались сами, управляемые не мозгом, а мышечной памятью тысяч операций, впечатанной в сухожилия и суставы так глубоко, что стереть её не могли никакая усталость и никакой стресс. Каждый стежок — отдельная операция длиной в три секунды. Каждый узел — маленькая победа над ядом, разрушающим ткани изнутри.
Тарасов подавал. Семён держал. Медсестра протирала. Анестезиолог дышал за пациента.
Оркестр. Операционный оркестр, где дирижёр не размахивает палочкой, а молча шьёт, а каждый музыкант играет свою партию, глядя не в ноты, а на его руки.
Последний стежок. Последний узел. Затяжка — самая осторожная из всех, потому что последний узел несёт на себе натяжение всей линии шва, и если ткань не выдержит здесь, двадцать минут работы превратятся в катастрофу.
Нить натянулась. Ткань побелела вокруг вкола. Я задержал дыхание.
Выдержала.
Я отпустил иглодержатель, откинулся назад и посмотрел на анастомоз. Ровная линия аккуратного шва опоясывала место соединения двумя рядами. Серозная оболочка плотно прилегала к серозной, просвет был проходим, и по краю шва, по границе здоровой ткани, медленно проступал розовый цвет восстанавливающегося кровотока.
Нигде ни капли крови. Ни подтёка. Ни просачивания.
— Держит, — сказал я. — Глеб, закрываем. Санация физраствором, литр тёплого, дренаж в малый таз.
Тарасов кивнул и принял инициативу — уверенно, привычно, как принимает второй пилот штурвал, когда командир отходит от управления. Его руки взялись за промывание и установку дренажной трубки, а я сделал шаг назад от стола.
Стянул перчатки. Бросил в лоток.
И почувствовал, как меня бьёт дрожь.
От кончиков пальцев к локтям, от локтей к плечам. Адреналиновый откат, усталость, истощение Искры — всё это ударило разом, и мышцы рук задрожали так, словно я сорок минут держал над головой десятикилограммовую гирю. Я сжал кулаки, засунул руки в карманы хирургического костюма и отвернулся к стене, чтобы никто не видел.
Не потому что стыдился — потому что хирургу нельзя дрожать на людях. Бригада смотрит на твои руки, и если руки дрожат, дрожит весь мир.
— Двуногий, — голос Фырка в голове был тихим и тёплым, — ты опять сделал невозможное. Шил гнилую кишку в захолустной больнице после двадцати часов на ногах, и она не потекла. Я горжусь. Не говори никому, что я это сказал.
Я прижался лбом к холодному кафелю стены. Закрыл глаза. Тридцать секунд — больше себе позволить нельзя.
— Давление восемьдесят на шестьдесят, стабильно, — доложил анестезиолог, и в его голосе слышалось облегчение человека, только что прошедшего по краю обрыва и не сорвавшегося. — Пульс сто десять. Сатурация девяносто шесть.
Витёк выжил. Пока. На этот час — выжил.
Я открыл глаза, оторвал лоб от стены и повернулся к бригаде. Руки всё ещё подрагивали в карманах, но лицо было спокойным. Маска. Рабочая маска хирурга, снимать которую при подчинённых не положено.
— Благодарю за работу, — сказал я. — Всех.
Кафе «Уют» стояло в темноте, как стоят заброшенные дома.
Вывеска над входом не горела. Парковка была пуста, если не считать полицейского «Форда» с мигалками, бросавшими по фасаду вялый, полусонный красно-синий отсвет, и микроавтобуса ДПС, на котором приехала группа.
Жёлтая лента оцепления пересекала входную дверь двумя крест-накрест полосами, и рядом топтался молодой полицейский в бронежилете, растерянно поглядывавший на четверых людей в респираторах FFP3 и латексных перчатках, вылезавших из машины с контейнерами для забора проб.
Зиновьева вошла первой. Сдвинула ленту, толкнула дверь и шагнула в зал, освещая путь тонким лучом налобного фонаря.
Кафе изнутри выглядело так, как выглядит операционная после неудачной операции: следы катастрофы, застывшие в момент прерванного действия. На столах стояли тарелки с недоеденной едой. В стаканах мутнел остывший чай. Стулья были отодвинуты, один опрокинут. На полу, возле углового столика — бурое пятно, огороженное криминалистическим маркером с номером «3».
Зиновьева обвела зал лучом фонаря, сантиметр за сантиметром, от верхушек лёгких до рёберных дуг.
— Разделяемся, — сказала она, голосом из-под респиратора, который звучал приглушённо. — Коровин, зал. Пробы с каждого стола, включая контрольные с тех, где никто не сидел. Ордынская, подсобка и склад: банки, пакеты, мешки с мукой — всё, что может быть источником. Вероника, вы со мной на кухню. Мне нужна ваша память.
Вероника кивнула. Она уже осматривалась. Глаза за стеклом респиратора двигались, фиксируя детали: расположение столов, расстояние до стойки, вентиляционные решётки под потолком.
Кухня встретила их запахом прогорклого масла и тишиной.
Вытяжка не работала — электричество в кафе отключили при оцеплении. На плите стояли кастрюли с остывшим содержимым: борщ с плёнкой застывшего жира, солянка с мутным осадком, сковорода с котлетами, покрытыми сероватым налётом окисления.
Над раковиной висели вафельные полотенца — тяжёлые, влажные, пропитанные кухонным паром. На металлических стеллажах теснились банки со специями, пакеты с крупами, контейнеры с маринадами.
Зиновьева подошла к вытяжке и задрала голову, осматривая жироуловитель и вентиляционный короб.
— Вероника, — сказала она, не оборачиваясь. — Когда вы были здесь, кондиционер работал?
— Да, — ответила Вероника. Она стояла у входа на кухню, прислонившись плечом к дверному косяку, и восстанавливала в памяти планировку. — Над входом в зал висел внутренний блок, дул прямо на столики у окна. Там сидела мать невесты и Данил. Виктор сидел ближе к стойке, но поток достигал и его.
— А женщина? Та, с угнетением дыхания?
— У барной стойки. Ждала заказ. Стояла прямо под вторым блоком кондиционера, он был вмонтирован в потолок над стойкой.