реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Лиманский – Лекарь Империи 18 (страница 23)

18

— N-ацетилцистеин, — сказала она, не оборачиваясь. — Шестьсот миллиграммов. Вводим первыми, чтобы печень была готова к продуктам распада. Потом берёмся за кишку.

Семён кивнул и подошёл к эндоскопической стойке. Грач оставил аппарат в рабочем состоянии — зонд лежал на лотке, свернувшийся чёрной змеёй, и экран монитора светился в ждущем режиме. Словно знал, что к нему вернутся.

Елизавета лежала на спине, бледная до прозрачности, с кислородной маской на лице и тремя капельницами на штативе. Кардиомонитор выдавал синусовый ритм — частый, сто пятнадцать ударов, но стабильный.

Давление — восемьдесят пять на пятьдесят пять. Плохо, но жива. Это слово «жива» Семён повторял про себя, как заклинание, каждый раз, когда смотрел на чёрную паутину вен, проступавшую сквозь кожу на шее и руках.

Зиновьева подсоединила шприц к порту на катетере и медленно ввела препарат. Проследила по монитору — пульс не изменился, давление не просело. Хорошо.

— Теперь зонд, — сказала она и повернулась к Семёну. — Вводишь ты. Я буду контролировать гемодинамику и подавать раствор.

Семён взял зонд. Гибкий, прохладный, знакомый наощупь после сотен процедур на практике, но сейчас руки ощущали его иначе, потому что на кончике этого зонда висела чья-то жизнь, и ошибки быть не могло.

— ЭДТА готова? — спросил он.

— Этилендиаминтетрауксусная кислота, — Зиновьева подняла флакон. Прозрачная жидкость с чуть желтоватым оттенком, самый мощный хелатор в их арсенале. — Тридцать миллилитров, разведение один к десяти физраствором. Подаём через канал эндоскопа напрямую на субстрат.

Семён взял шприц Жане — большой, на сто пятьдесят миллилитров, с широким поршнем, которым удобно нагнетать раствор через узкий канал зонда. Набрал разведённый хелатор, проверил — воздуха нет, поршень ходит плавно.

— Готов.

— Работаем.

Он ввёл зонд. Через рот, мимо надгортанника, по пищеводу — привычный маршрут, знакомый пальцам лучше, чем голове. Камера на кончике ожила, и монитор залило розовым светом слизистой.

Елизавета не сопротивлялась. Лёгкая седация и общее истощение организма сделали своё дело — она лежала неподвижно, и только горловые мышцы рефлекторно сокращались при прохождении зонда, заставляя Семёна каждый раз замирать на секунду, пережидая спазм.

Он вёл камеру дальше. Желудок — пустой, спавшийся, со складками бледной слизистой. Мимо, глубже. Привратник. Луковица двенадцатиперстной кишки. И наконец нисходящая ветвь, тот самый поворот, куда час назад заглянул Грач.

Синее свечение ударило с экрана, и Семён стиснул зубы.

Он видел это уже второй раз, но легче не стало. Плотная, люминесцентная корка покрывала стенки кишки, забившись в каждую складку, в каждую ворсинку, и флуоресцировала в свете камеры потусторонним кобальтовым огнём.

Красиво. Страшно. И смертельно.

— Вижу субстрат, — доложил он, и голос его звучал ровнее, чем он ожидал. — Локализация та же. Начинаю подачу хелатора.

— Давление стабильно, — ответила Зиновьева от монитора. — Работай.

Семён поднёс шприц Жане к порту инструментального канала и начал нагнетать раствор. Медленно, по пять миллилитров, наблюдая на экране, как прозрачная жидкость растекается по синей поверхности.

Первые десять секунд ничего не происходило, и сердце Семёна провалилось куда-то в область желудка — а вдруг не сработает, вдруг Грач ошибся, вдруг это не тот полимер, который поддаётся хелатированию?

Потом синяя корка вздрогнула.

Края её побелели, вспенились, и по поверхности побежали мелкие пузырьки, как будто кто-то капнул перекись водорода на засохшую рану. Полимер начал реагировать — медленно, неохотно, но реагировал, и Семён выдохнул и продолжил давить на поршень.

— Реакция пошла, — сказал он. — Субстрат пенится. Растворяется с краёв.

— Пульс вырос до ста двадцати пяти, — Зиновьева нахмурилась. — Продукты распада пошли в кровоток. Токсическая нагрузка. Печень отрабатывает, N-ацетилцистеин должен прикрыть. Продолжай, но следи за ритмом.

Семён продолжал подавать хелатор, порция за порцией, и на экране разворачивалось зрелище, от которого он не мог оторвать взгляд. Синяя корка плавилась, как воск под горячей водой. Края её отслаивались от слизистой, скручивались и уплывали по току жидкости вглубь кишки. Под ними обнажалась воспалённая, ярко-красная слизистая — повреждённая, раздражённая, но живая.

Пульс скакнул до ста тридцати. Потом до ста тридцати пяти.

— Семён, — голос Зиновьевой стал жёстче. — Осторожнее. Давление просело до семидесяти пяти на сорок пять. Увеличиваю скорость инфузии.

Он замедлил подачу. Руки были мокрыми от пота, и он перехватил шприц покрепче, стараясь не думать о том, что стенка кишки под действием хелатора тоже истончается. Одно неверное движение зондом и перфорация, прорыв и перитонит. И тогда уже никакой Грач не поможет.

Минута. Две. Три. Семён подавал раствор и отсасывал аспиратором растворённые остатки, подавал и отсасывал, превратившись в автомат, в продолжение зонда, в инструмент, единственная задача которого вычистить эту кишку до последнего кристалла.

Зиновьева работала молча, переключаясь между капельницами: подкрутить скорость инфузии, проверить диурез, добавить N-ацетилцистеин, глянуть на газы крови. Она двигалась по палате коротким, экономным маршрутом — от монитора к штативу, от штатива к аппарату, от аппарата обратно. И этот её отработанный автоматизм действовал на Семёна успокаивающе, как метроном на музыканта.

Наконец Семён провёл камерой по всей длине поражённого участка и не увидел синего. Ничего. Воспалённые стенки, отёчная слизистая, следы раздражения от хелатора, но ни единого пятна люминесцентной корки.

— Субстрат удалён полностью, — сказал он и сам не узнал собственный голос — хриплый, севший, как после многочасовой операции.

— Контрольный осмотр, — приказала Зиновьева. — Пройдись ещё раз. Не торопись.

Он прошёлся. Вывернул камеру на сто восемьдесят градусов, осмотрел заднюю стенку, заглянул за каждую складку. Чисто.

Семён извлёк зонд. Руки дрожали, и он позволил себе это — сейчас можно, сейчас никто не смотрит на его руки, потому что Зиновьева смотрела на мониторы.

Потянулись самые тяжёлые минуты. Те, в которых от врача уже ничего не зависит, когда сделано всё, что можно было сделать, и остаётся только ждать, пока организм пациента решит — бороться дальше или сдаться. Семён ненавидел эти минуты. Любой врач их ненавидит.

Зиновьева стояла у монитора. Руки сцеплены за спиной, плечи напряжены, и Семён видел, как она считает удары — беззвучно, одними губами, сверяя собственный счёт с показаниями прибора. Привычка из прошлого, из времён, когда мониторам доверяли меньше, чем собственным пальцам.

Пульс: сто тридцать. Сто двадцать пять. Сто двадцать. Медленно, по ступенькам, как человек, спускающийся с высокой лестницы — осторожно, проверяя каждую ступеньку, прежде чем перенести вес.

Давление: восемьдесят на пятьдесят. Восемьдесят пять на пятьдесят пять.

Ползёт вверх. Медленно, но ползёт.

Сатурация: восемьдесят три. Восемьдесят пять. Восемьдесят семь.

Семён перевёл взгляд с монитора на Елизавету и замер. На её шее, там, где ещё пятнадцать минут назад чёрная венозная паутина проступала сквозь кожу, словно трещины на старом фарфоре, происходило нечто удивительное.

Сетка бледнела. Тёмные линии растворялись, теряли резкость, отступали вглубь, как чернила, которые смывают с пергамента, оставляя лишь бледный, почти невидимый след.

— Александра Викторонв, — позвал он тихо. — Посмотрите на шею.

Она подошла. Посмотрела. Сняла очки, протёрла их краем халата и надела обратно. Посмотрела снова.

Губы Елизаветы из синевато-серых становились бледно-розовыми. Кровь возвращала себе способность переносить кислород. Метгемоглобин распадался, и нормальный гемоглобин занимал его место, молекула за молекулой, клетка за клеткой.

Зиновьева тяжело опустилась на стул у кровати. Сняла очки ещё раз и на этот раз не протёрла — просто держала в руке, глядя на порозовевшее лицо девушки.

— Справились, Сеня, — сказала она, и голос её был ровным, профессиональным, но Семён заметил, как дрожат её пальцы, сжимающие дужку очков. — Мы её вытащили.

Семён привалился спиной к стене. Ноги гудели, спина ныла, и по вискам катился холодный пот, на который прямо сейчас ему было наплевать. Ему было наплевать на всё, кроме одного: розовых губ Елизаветы и ровной зелёной линии кардиомонитора, которая рисовала на экране нормальный, живой, человеческий ритм.

Они справились.

Дверь палаты открылась минут через десять.

Первым вошёл Тарасов. Лицо у него было серым, усталым и каким-то постаревшим, как бывает у людей, которые за последний час пережили больше эмоций, чем за предыдущий месяц. Он остановился у порога, окинул взглядом палату — капельницы, монитор, Елизавету — и посмотрел на Зиновьеву.

— Жива? — спросил он коротко.

Зиновьева кивнула.

— Жить будет. Субстрат удалён, метгемоглобин снижается, гемодинамика стабилизируется. Печень под защитой N-ацетилцистеина. Утром повторим анализы, но прогноз положительный.

Тарасов выдохнул. Коротко, резко, одним толчком, как будто держал воздух в лёгких всё время, пока шёл по коридору.

— Что там наши Ромео? — спросила Зиновьева, надевая очки обратно на переносицу.

За спиной Тарасова появился Коровин. Он вошёл тихо, как входил всегда, и прислонился к дверному косяку, скрестив руки на груди.