Александр Лиманский – Лекарь Империи 18 (страница 22)
Мелким, колючим, совершенно неуместным для этого времени года — но Москва всегда умела удивлять погодой, и спорить с ней было так же бессмысленно, как спорить с Серебряным.
Мы спустились по трапу в серые будни подмосковного аэродрома, и Фырк, сидевший у меня в кармане куртки в материальной форме, высунул нос, фыркнул от холода и нырнул обратно.
Две чёрные машины ждали на бетоне. Правительственные номера, тонированные стёкла, водители в одинаковых тёмных костюмах — стандартный выезд Канцелярии, который я научился узнавать с первого взгляда.
Нас погрузили в заднюю машину. Молча, быстро, без лишних слов. И кортеж тронулся.
Сорок минут по МКАД, потом съезд на Рублёвку, потом — знакомый поворот на неприметную дорогу, ведущую через лес к особняку Серебряного.
Магистр встречал лично.
Это было первое, что меня насторожило. Магистр-менталист Канцелярии Его Величества не встречает гостей на крыльце.
Магистр-менталист Канцелярии Его Величества ждёт в кабинете, за столом, в позе человека, у которого всегда было и будет больше дел, чем времени.
А сейчас он стоял на крыльце. В своём безупречном костюме-тройке, несмотря на снег, без пальто, и на его обычно непроницаемом лице играла полуулыбка.
Он протянул мне руку.
— Илья Григорьевич, — сказал Серебряный. Рукопожатие его было крепким, сухим и длилось на две секунды дольше, чем обычно. Ещё один нонсенс. — Вы отстояли честь Российской Империи. Не посрамили Родину. Весь Лондон — весь Орден — в глубоком шоке. Кромвель крайне важен для наших интересов в Англии, и теперь наше влияние усилится многократно. Родина вас не забудет.
Похвала от Серебряного всегда ощущалась одинаково: приятно и подозрительно. Как укол анестезии перед тем, как начнут резать.
— С этим понятно, — сказал я, принимая рукопожатие и отпуская его первым. — Но нам нужно серьёзно разбираться с делом Демидова и похищением духов. И у меня есть вопросы по поводу информации, которую сообщил мне Кромвель. Вопросы к вам лично.
Я смотрел ему в глаза. Прямо, не мигая, и я знал, что он понимает, о чём я говорю.
Радулов. Отец. Ложь длиной в мою жизнь.
Серебряный выдержал взгляд. Ни одна мышца на его лице не дрогнула, но я заметил, как на долю секунды сузились его зрачки. Единственный признак того, что мой удар дошёл.
— Разумеется, — сказал он гладко. — Обсудим всё. Но не сейчас.
Он отмахнулся, а в его глазах вспыхнул азарт. А вот это было настолько непохоже на обычного Серебряного, что я почувствовал, как мои внутренние антенны встали торчком.
— Это всё подождёт, Илья Григорьевич. Пойдёмте. У меня для вас новости гораздо лучше.
Он развернулся и пошёл внутрь, и мы с Ордынской двинулись за ним через холл, мимо охраны, по коридору с дубовыми панелями.
— Помните магистра Величко? — бросил Серебряный на ходу, не оборачиваясь, и шаг его был быстрым, нетерпеливым, каким я его раньше не видел. — Дядю вашего ординатора Семёна. Мы привели его в себя. То, что мы обнаружили в его крови и ауре… — он выдержал паузу, и я понял, что этому человеку сейчас физически тяжело не рассказать, настолько ему не терпится, — это стало абсолютным открытием.
Ордынская рядом со мной замерла. Я почувствовал, как она перестала дышать на вдохе и повернулся к ней. Она смотрела на Серебряного расширенными глазами.
Я посмотрел на Серебряного.
— Двуногий, — голос астральный формы Фырка прозвучал мне прямо в ухо. — Этот змей в костюме-тройке улыбается как именинник. Я не знаю, что он нашёл, но если Серебряный настолько возбуждён — значит, мир опять перевернётся. Держись крепче.
Серебряный толкнул дверь.
Глава 9
Муром. Диагностический центр.
Тишина повисла в стеклянной переговорной, как формалин — густая, едкая, пропитывающая всё вокруг.
Тарасов стоял над бароном, упираясь кулаками в стол, и Коровин видел, как на его шее пульсирует вена — сто двадцать ударов в минуту, не меньше. Опасный пульс для мужчины его комплекции, но сейчас было не до медицинских наблюдений.
Штальберг-старший смотрел на Тарасова снизу вверх, и в его глазах было что-то, чего Коровин за сорок лет работы научился распознавать безошибочно: искреннее, абсолютное непонимание. Настоящий шок человека, которого обвинили в том, чего он не совершал.
— Он не лжёт, Глеб, — произнёс Коровин негромко.
Тарасов дёрнулся и обернулся, как будто его ударили в спину.
— Что?
— Барон дал ей только химию, — Коровин говорил медленно, тщательно подбирая слова, потому что следующая фраза должна была прозвучать точно, как диагноз. — Свой нейромодулятор. Этого хватило бы для головной боли и тошноты, но не для бинарного яда. Для яда нужен второй компонент. Алхимический субстрат.
Он помолчал и повернулся к дальнему краю стола. Туда, куда не смотрел никто.
— Приворотное зелье, — закончил Коровин. — А вот его подмешал не барон.
Альберт Штальберг сидел в углу переговорной, вжавшись в спинку стула, и выглядел так, будто из него одним движением вытащили позвоночник. Коровин наблюдал за ним с того момента, как Тарасов произнёс слово «приворот», и за эти полторы минуты парень успел пройти все стадии — от недоумения через узнавание к панике.
Физиология не врёт. Коровин видел это тысячи раз: расширенные зрачки, пепельно-зелёный цвет лица, мелкий тремор кистей, капли холодного пота на лбу — классическая картина вегетативного криза, запущенного выбросом кортизола.
— Что ты ей подмешал, парень? — спросил Коровин.
Голос его прозвучал без злости и нажима — просто тяжёлый, усталый вопрос старого человека, слишком хорошо знающего, на что способны люди от отчаяния. И, может быть, именно это отсутствие агрессии сработало лучше, чем любой крик Тарасова.
Барон резко повернулся к сыну. Всем корпусом, так что стул под ним скрежетнул по полу, и Коровин увидел, как меняется его лицо — слой за слоем, как снимают повязку с раны. Сначала недоумение. Потом догадка. Потом понимание, от которого у барона дрогнули губы и побелели костяшки пальцев, вцепившихся в подлокотники.
— Альберт, — произнёс Штальберг-старший, и голос его упал до шёпота. — Скажи мне, что это неправда.
Альберт открыл рот, но вместо слов из горла вырвался только сиплый, сдавленный звук, похожий на стон. Он вскочил, отшатнулся к стене и тут же сполз по стеклянной панели на пол, обхватив колени руками, как ребёнок, спрятавшийся от грозы.
— Я… — выдавил он. — Я только хотел… чтобы она…
Тарасов стоял посреди переговорной и смотрел на Альберта сверху вниз, и Коровин впервые видел на его лице не гнев, а отвращение. Тихое, брезгливое, как у хирурга, вскрывшего абсцесс и обнаружившего внутри нечто худшее, чем ожидал.
— Договаривай, — процедил Тарасов.
Альберт прижался затылком к стеклу. По его щекам текли слёзы, и он не вытирал их — руки тряслись так сильно, что он с трудом удерживал собственные колени.
— Она отдалялась от меня, — заговорил он, и слова посыпались, как камни из прорванной плотины. — Последние месяцы. Я видел. Видел, как она смотрит на отца. Как они разговаривают. Как она приходит к нему в кабинет, и они закрывают дверь, и сидят там по часу, по два, и я стою в коридоре и не знаю, что делать, что думать…
Барон закрыл глаза. Медленно, тяжело, как человек, получивший удар, от которого невозможно защититься.
— Я консультировал её по финансовым вопросам, — произнёс он глухо, обращаясь не к сыну, а к стене напротив. — Она хотела открыть цветочный магазин. Пришла ко мне за советом, потому что не хотела просить у тебя деньги.
Альберт замер. Слёзы продолжали течь, но глаза его остановились — зрачки зафиксировались на отце, и Коровин увидел, как осознание входит в него медленно, как яд в вену.
— Она… она не…
— Нет, — отрезал барон, и в этом коротком слове было столько горечи, что Коровин отвёл взгляд.
Альберт уронил голову на колени. Его плечи затряслись.
— Я нашёл людей, — бормотал он сквозь рыдания. — Через знакомых. Теневые алхимики. Заплатил. Много. Они сказали — абсолютный приворот высшего порядка. Гарантированный результат. Я подлил ей в утренний кофе, три дня назад. Хотел, чтобы она осталась. Чтобы она… чтобы она любила только меня.
— Поздравляю, аристократы.
Голос Тарасова прозвучал ровно, и эта ровность была страшнее любого крика. Он говорил так, как зачитывают приговор.
— Вы оба постарались. Один от ревности накачал девку запрещённой алхимией. Второй от заботы полил это сверху экспериментальной швейцарской химией. Ваш эгоизм встретился в её желудке и свернулся в смертельный яд. Вы убили её вдвоём.
Коровин не стал поправлять — «убиваете», потому что Елизавета ещё дышала. Он стоял в дверном проёме, привалившись плечом к косяку, и смотрел на двух мужчин, чьи попытки контролировать чужую волю привели к катастрофе.
Отец и сын.
Два богатых, влиятельных, привыкших решать проблемы деньгами человека, и оба стояли сейчас раздавленные, уничтоженные — каждый своей виной.
Они даже не смотрели друг на друга. Барон — в стену. Альберт — в пол. Между ними — три метра переговорной и пропасть, которую не перекроет никакой семейный капитал.
Зиновьева работала — стояла у капельницы, набирая в шприц прозрачную жидкость из тёмной ампулы. Очки сползли на кончик носа, но она не поправляла их, потому что обе руки были заняты. И Семён в который раз подумал, что Зиновьева в режиме работы превращается в какой-то другой организм — собранный, точный, с хирургической экономией каждого движения.