реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Лиманский – Лекарь Фамильяров. Том 3 (страница 25)

18

Он повернулся к Ксюше и посмотрел ей в лицо. В его глазах, под пластом усталости и остывающего адреналина, вспыхнуло что-то такое, чего она раньше у него не видела. Уважение. Настоящее, неподдельное, лишённое его обычной ёрнической подложки.

— Ксюх, — он тяжело дышал. — Ты…

— Я?

— Ты — торпеда. Реально. Я за тобой краем глаза следил. Ты прошла — как будто тебя там вообще не было. Я себе представлял, как ты пойдёшь, — и думал, что ты сейчас стул опрокинешь, или чашку свалишь, или на Комариху кофе прольёшь… А ты прошла — и ничего. Ни звука. Это невероятно.

— Я… я не знаю, — Ксюша прислонилась к стене, и ноги у неё дрогнули, и колени подогнулись. Она съехала по стене на корточки. — У меня так бывает. В операционной. И сейчас тоже.

— Хирургический режим?

— Ага.

— Ксюх, я тебе честно скажу, — Саня присел на корточки рядом. — Я тебя такой ещё не видел. Это… впечатляет.

Она засмеялась. Тихо, глухо, в кулачок, и смех у неё вышел нервный, прерывистый, но он был. И вместе с ним из груди наконец ушла тяжесть, сжимавшая её последний час. Ушла — и на её место хлынуло мелкое, трясущее облегчение, от которого у Ксюши застучали зубы.

— Дай, — сказал Саня, протягивая руку. — Папку.

Она расстегнула молнию, вытащила из-под куртки тёмно-зелёный пластик с красной опломбированной лентой и белый конверт поверх. Передала Сане.

Он взвесил папку на ладони. Посмотрел на неё с уважением, подобающим тяжёлой, важной вещи.

— Это, Ксюх, — произнёс он тихо, — пять жизней. Пять маленьких жизней в одной пластиковой коробке.

Ксюша посмотрела на папку. Перевела взгляд на свои мокрые, красные от холода руки. И, наконец, на Саню.

И ей стало одновременно страшно и хорошо.

Пекарня Валентины Степановны располагалась в соседней двери можно сказать. Над входом висела деревянная вывеска, а на двери — колокольчик, подозрительно похожий на мой собственный клинический.

Когда мы вошли, нас окатило тёплой, плотной, сытной волной.

Пахло свежим хлебом. Настоящим, домашним, испечённым в печи, от такого запаха у любого человека желудок мгновенно вспоминает, что живот — штука ненасытная. К хлебу мешалась корица, следом топлёное масло и ваниль. Воздух был наполнен густым духом сдобного теста, поднявшегося за ночь, жареных пирожков с капустой и печёных с яблоком, и всё это прошивалось сверху карамельной сладостью только что вынутых из духовки плюшек.

Я невольно потянул ноздрями. Желудок у меня, только что спокойный, возмущённо заурчал.

Очереди пока не было. Только одна старушка у прилавка покупала батон и полбулки Бородинского, и Валентина Степановна с добродушной неторопливостью нарезала ей хлеб на тонкие ломти.

— Проходите, — донеслось из-за прилавка. — Минуточку, я сейчас.

Голос у Валентины Степановны был низкий, тёплый, с той особой певучей интонацией пекарок Русского Севера, в чьём роду наверняка была сибирская бабушка с поволжским прадедом.

Старушка расплатилась, уложила хлеб в авоську и неторопливо вышла. Колокольчик звякнул.

Валентина Степановна подняла глаза и увидела Панкратыча.

И тут случилось то, что я видел много раз в жизни и что всегда меня трогало независимо от возраста и опыта. Лицо Валентины Степановны дрогнуло. Не улыбкой, нет, — а каким-то сложным выражением, в котором мелькнули сразу радость, удивление, смущение и тень застенчивости. Она поправила косынку. Провела ладонью по фартуку. Опустила руки на прилавок и тут же их подняла, не зная, куда деть.

— Сёма, — сказала она тихо.

Я незаметно отступил на полшага в сторону, к стене, к стенду с наклейками акций — чтобы не мешать. Получилось так, что я видел их обоих в профиль, а они — главным образом друг друга.

Панкратыч прочистил горло. Кашлянул. Снова прочистил.

— Валентина Степановна, — произнёс он, и голос у него сел, и громовой арендодателевский бас превратился в хриплый шёпот смущённого сельского паренька. — Я… это… ну…

Он сунул руку за пазуху. Достал кулёк.

Руки у него тряслись, и я видел, как фенек внутри платка дрогнул, повозился и снова устроился. Мгновенное беспокойство прошло: я на секунду надавил через эмпатию ощущение покоя — очень тонко, почти неощутимо, — и фенек затих.

— Это… вам. От души.

Он протянул свёрток через прилавок.

Валентина Степановна приняла кулёк. Взяла его обеими ладонями, осторожно, будто взяла у него что-то драгоценное и живое. Лицо у неё порозовело ещё сильнее.

— Сёма… ну зачем вы… я же говорила…

— Разверните.

Она положила свёрток на прилавок. Развернула платок одним уголком, потом вторым, потом — третьим и четвёртым, так, как несколько минут назад раскручивал Панкратыч у меня в приёмной. Я стоял у стены и смотрел.

Платок раскрылся. И на прилавке, на фоне клетчатой ткани, среди крошек муки и стружек свежего хлеба, появился он.

Жемчужный фенек. Тот самый, маленький, с огромными ушами и перламутровой шерстью. Сидел, подогнув под себя тонкие лапки. Уставился на Валентину Степановну чёрными блестящими глазами-пуговицами.

Валентина Степановна издала тот короткий, высокий, совершенно женский звук, который у женщин определённого возраста вырывается при виде чего-то невыносимо милого. Что-то среднее между «ах!» и «ой!» и «боже мой».

— Ах! — выдохнула она, и глаза у неё мгновенно намокли. — Боже мой, Сёма! Какая прелесть!

Пухлые ладони её потянулись к зверьку. Она подхватила его под пузцо, подняла — фенек доверчиво свесил лапки, уши его встопорщились, нос потянулся к её щеке, — и прижала к груди.

— Какая… — она гладила мех ладонью, и перламутр переливался под её пальцами, — какая пушистая! Какой хорошенький! Сёма, ну разве ж так можно, я же…

Она прижалась щекой к фенековской шёрстке. Зверёк пискнул, одобрительно, и лизнул ей подбородок.

Панкратыч стоял по ту сторону прилавка и смотрел. На лице у него, обычно хмуром, красно-обветренном и суровом, появилось выражение, которого я у него прежде не видел никогда. Смесь восторга, облегчения, нежности и такой тихой мужской гордости, что я отвернулся, чтобы не подсматривать.

Вроде, пронесло.

Валентина Степановна что-то шептала зверьку. Гладила. Целовала в макушку. Фенек млел у неё на руках и, судя по эмпатическим сигналам, уже считал её своей мамой на ближайшие сорок лет.

Всё шло идеально.

Идеальнее, чем я рассчитывал. У меня в кармане лежали феромон, транквилизатор и скальпель — на все случаи жизни, — и ни один из них не понадобился. Знакомство «девочки с девочкой» прошло без подготовки, естественно, гладко, потому что Валентина Степановна в фенеке увидела не существо, а ребёнка, а фенек в Валентине Степановне почувствовал запах муки, масла, корицы и пекарской теплоты — и расслабился окончательно.

— Ай, маленький… — Валентина Степановна отодвинула фенека от щеки, чтобы посмотреть ему в мордочку. — Ай, какие у тебя ушки… какой носик… какие глаз…

Она замолчала.

В пекарне повисла тишина.

Та особая тишина, которая наступает, когда человек только что что-то сказал, и у него в голове со щелчком вставилось понимание, что он сказал не совсем то, что хотел. Или, наоборот, — то самое, только неправильное.

Она смотрела на фенека. Смотрела внимательно, с тем сосредоточенным прищуром, с которым бабушки рассматривают на булках пятна и решают, что с ними делать. Её ладонь замерла у фенековской макушки.

— Ой… — произнесла она тихо. — Постойте.

— Что? — Панкратыч дёрнулся.

— А что это… — Валентина Степановна наклонилась к фенеку ближе, прищурилась сильнее. Лицо её слегка побледнело. — А что это у неё глазки… какие-то красные?

В пекарне стало очень тихо.

Панкратыч повернул голову и посмотрел на меня. Глаза у него были огромные. В этих глазах читался только один вопрос, короткий и отчаянный:

«Покровский. Что?»

Я шагнул к прилавку. Наклонился над зверьком.

И увидел то, чего не заметил в приёмной — может быть, потому, что свет у меня в клинике был приглушённый, а здесь, в пекарне, под яркой лампой над прилавком, всё видно совсем по-другому.

Глаза у Жемчужного фенека светились. Едва-едва, на грани различимости, но отчётливо — тонким, нездоровым рубиновым оттенком, проступающим из-за радужки.

Ох, блин. Не пронесло. Все пошло, совершенно, не по плану.

Рубрика про домашних питомцев!