Александр Лиманский – Лекарь Фамильяров. Том 2 (страница 3)
— Тобик будет жить, — сказал я. — Завтра заберёте домой.
Мама открыла глаза. Посмотрела на меня. Лицо дёрнулось — подбородок, губы, и всё поехало, скомкалось, и она закрыла лицо ладонями и заплакала, тяжело, с обрывистыми всхлипами, сотрясавшими худые плечи.
Не от горя — от облегчения, которое хуже горя, потому что горе хотя бы привычно, а облегчение бьёт в тот момент, когда ты уже смирился.
Маша смотрела на меня секунду.
Я встал.
Две секунды. А на третьей сорвалась со стула, врезалась в меня и вцепилась в куртку обеими руками, обхватив за пояс, потому что выше не дотягивалась, и прижалась лицом к ткани, и плечи затряслись. А за ней и мама повисла у меня на шее.
Обе плакали
— Дядя Миха! — голос мокрый, задушенный, невнятный. — Я знала! Я знала, что вы лучший в мире!
— Спасибо! Спасибо вам большое! — вторила Маше её мама.
Горло перехватило.
Я положил ладонь Маше на макушку. Неловко. Человек внутри меня не очень умел в нежности — привык к рукопожатиям, к хлопкам по плечу, к сдержанным кивкам, но не к детским объятиям.
Погладил по спутанным волосам, и получилось коряво, как получается у людей, которые делают что-то правильное, но непривычное.
— Всё хорошо. Тобик крепкий старик, он справится. Завтра приедете, заберёте его, и через три дня он будет как новый.
Мама отлипла от меня. А Маша подняла заплаканное лицо и улыбнулась.
За стеклянной дверью блока интенсивной терапии мелькнуло движение. Я покосился — дежурный врач, тот самый, в дорогом халате и с браслетом «Платинум Медикал», выглядывал в коридор.
Осторожно, как выглядывают из укрытия после обстрела. Глаза у него были большие, и в них смешались страх и что-то ещё — что-то похожее на благоговение, которое бывает у студентов, когда они впервые видят, как мастер делает невозможное, и понимают, что до этого уровня им ползти и ползти.
Поймав мой взгляд, он отпрянул обратно за дверь.
Машина мама утёрла лицо рукавом. Голос у неё был хриплый, рваный, но слова вылетали с напором, который рождается у тихих женщин, переживших бессонную ночь в больничном коридоре.
— Правильно Маша говорила, надо было сразу к вам идти. Я завтра же расскажу всему двору, — сказала она, глядя на меня с выражением, в котором благодарность граничила с яростью. — Что эти шарлатаны за наши деньги чуть не убили Тобика, а доктор Покровский его с того света вытащил. Всему двору! И на работе расскажу! И маме позвоню, и сестре!
— Не надо… — начал я, но она уже не слушала, потому что запустилась машина, остановить которую невозможно — машина материнского гнева, помноженного на облегчение.
Зинаида Павловна номер два. Сарафанное радио, второй сезон, расширенная версия.
Мне оставалось только кивнуть, попрощаться и уйти, пока она не начала звонить всем знакомым прямо при мне.
Вышел из Госпиталя. Стеклянные двери разъехались, и питерский воздух ударил в лицо — мокрый, холодный, пахнущий бензином и мокрым асфальтом. После стерильной атмосферы реанимации он казался живым.
Я постоял секунду у входа, глядя на голографический логотип Синдиката, который вращался над крыльцом, красивый и бесполезный, как всё в этом здании, — и поймал такси.
Обратная дорога тянулась долго. За окном проспекты снова сменялись спальными кварталами, небоскрёбы уступали место панелькам, и город мрачнел, терял блеск, но становился привычнее, понятнее.
Мой город. Не корпоративный аквариум из стекла и стали, а нормальный, живой, промокший Питер с облупленными фасадами и дворами, в которых сушится бельё, когда не идут дожди.
Я откинулся на сиденье и закрыл глаза.
Усталость навалилась разом. Та, что приходит после операций, когда тело расслабляется и мозг выставляет счёт за концентрацию.
Тобик будет жить. Маша перестанет плакать. Дронов проглотит свою гордость, потому что деваться ему некуда — факты на мониторе, живой пациент на столе и два свидетеля-ассистента, которые видели всё.
Дежурный щёголь запомнит фамилию «Покровский» и будет вздрагивать при её упоминании. А Машина мама расскажет всему двору, и двор расскажет соседнему двору, и через неделю ко мне в Пет-пункт придут люди, которых я не знаю, и скажут: «Нам вас порекомендовали».
Сарафанное радио — самая мощная реклама в мире. Дешевле баннера, надёжнее контракта и работает двадцать четыре часа в сутки.
Такси свернуло в знакомый переулок. Дождь прекратился, и мокрый асфальт блестел в жёлтом свете, как свежий лак.
Такси остановилось.
Я расплатился, вышел. На улице было серо — питерское солнце особо не давало света даже днём, и только окно моего Пет-пункта светилось, и свет из него падал на тротуар неровными полосами.
Неровными.
Потому что свет мигал.
Я сделал три шага к стеклянной двери и остановился.
Внутри клиники, в которой час назад царил идеальный порядок, творилось нечто, для описания чего цензурный сегмент русского языка был слишком беден.
Свет под потолком мигал ритмично, раз в две секунды, как на дискотеке, — плафон болтался на проводе, и при каждом качке выхватывал из полумрака новый фрагмент катастрофы.
Из-под двери полз лёгкий дымок с запахом, в котором я опознал горелое печенье и что-то химическое, похожее на палёную изоляцию.
А по потолку приёмной, носилась белая тень с серебристыми кончиками крыльев и орала голосом, от которого у нормального человека зашевелились бы волосы на всех доступных участках тела:
— Свободу пролетариям! Смерть угнетателям!
Феликс. Сова. Вне клетки. На потолке. В режиме революционного экстаза.
В центре приёмной стояла Ксюша, перемазанная чем-то зелёным с головы до пояса, судя по консистенции и цвету, эфирный раствор из пузырька, который я хранил в шкафу, и отмахивалась от совы шваброй, описывая в воздухе широкие дуги с грацией фехтовальщика, которому вместо рапиры выдали весло.
А на смотровом столе сидел Саня Шустрый. И болтал ногами, жевал что-то, и, прикрывая голову от пикирующей совы, орал:
— Ксюха, не бей его! Он краснокнижный!
Феликс, услышав «краснокнижный», заложил вираж под потолком, спикировал на швабру, промахнулся на волосок, хлопнул крыльями, обдав Ксюшу ветром, от которого её очки съехали на кончик носа, и взмыл обратно к плафону с победным:
— Вива ля революсьён!
Я стоял перед стеклянной дверью, и левый глаз дёрнулся. Нижнее веко, мелкий нервный тик, старый знакомый.
— Я же просил, — сказал я вслух. Тихо, потому что орать не было сил. — Ничего не трогать.
Глава 2
Я распахнул стеклянную дверь, и в лицо ударил запах — горелое печенье, палёная изоляция и эфирный раствор, который кто-то щедро разлил по полу, отчего линолеум блестел ядовитой зеленью, как болотная ряска после дождя.
Феликс заложил очередной вираж под потолком, клацнул клювом и проорал что-то про экспроприацию средств производства. Ксюша, перемазанная зелёным от подбородка до локтей, замахнулась шваброй… Промазала… И от инерции крутанулась на месте, чудом устояв на ногах.
Саня Шустрый сидел на смотровом столе, поджав колени, и прикрывал голову руками.
А потом все трое увидели меня.
Ксюша была первой. Швабра выпала из рук и грохнулась о пол. Звук получился такой, будто гвоздь забили в крышку гроба. Рот открылся, очки на кончике носа запотели от тяжёлого дыхания, и глаза за стёклами стали размером с те самые чайные блюдца, только теперь в блюдцах плескался ужас.
Саня замолк на полуслове, опустил руки и уставился на меня с выражением собаки, которая знает, что нагадила на ковёр, и знает, что хозяин знает, и знает, что отмазаться не получится, но всё равно мучительно прикидывает варианты.
Даже Феликс притормозил. Завис под плафоном, расправив крылья, и повернул голову. Одним глазом. Видимо, что-то в моём лице подсказало ему, что революционный митинг окончен.
Я не сказал ни слова.
Молча прошёл к вешалке, снял с крючка белый халат, встряхнул его и перекинул через руку. Потом посмотрел наверх.
Феликс сделал ещё один круг, медленнее, на грани планирования. Крылья подрагивали — белое оперение с серебристыми кончиками маховых мелькало в рваном свете качающегося плафона. Он выбирал: атаковать, удирать или сдаваться.
Я стоял и ждал. Терпеливо, спокойно, как ждут у водопоя, потому что зверь, каким бы умным он ни был, рано или поздно совершит ошибку. Пролетит слишком низко, заложит слишком крутой вираж, потеряет скорость на развороте.
Феликс заложил вираж.
Слишком крутой.
Скорость просела на выходе из поворота, крылья хлопнули раз, другой и на долю секунды сова оказалась в полутора метрах от меня, почти зависнув в воздухе.