Александр Кротов – Каменные часы (страница 46)
Она с тоской оглянулась вокруг, и привычная обстановка утишила страдание. Ружье деда Евдокимова висело на прежнем месте. Две маленькие молнии замерли на столе еще с вечера, когда старая вернулась из райбольницы от Коли Ивашова.
Конечно, стоило ей заявиться в клинику, как сразу начались сложности: кто такая? Зачем нужен больной?
На такие простые вопросы оказалось почти невозможно ответить. Думать надо было быстро, потому что люди стали невероятно спешить, а ей следовало немного постоять и очухаться от глупого, пронзительного взгляда представительно накрашенной докторши.
Когда наконец Катерина собралась с духом все объяснить, эту полную даму с остекленевшими от служебного рвения глазами позвали к телефону. Тогда без всяких помех и удалось пройти в палату к Коле.
Вот он-то нежданно и напомнил ей Васю. Мальчик еще в общем-то Коля. Лежал без сознания.
Дежурила у его постели пожилая, костлявая медсестра.
По хмурому, злому ее лицу было видно очень хорошо, как ей все надоело, а в особенности Коля, близ которого было необходимо безотлучно находиться.
Пыль подняла до неба эта хрычовка, принялась выталкивать в дверь, звонить своим пронзительным, визгливым голосом. Стыдить! Да Катерина узнала ее, бывшую любовницу Тялти. «Где твой Тялтя?» — спросила она, и у медсестры ужасом затопило глаза. «Ну-ка ответь, где твой Тялтя?»
Вот уж выпала минута в жизни, не дай бог!
— Ты выжила из ума, старая идиотка, — заверещала Тялтина любовница, кинулась вон из палаты, привела с собой массу народа и тихого старичка, начальника этой больницы. Принялся увещевать ее этот скучный человек с впалой грудью и медленными движениями.
— Не надо беспокоить больного, — повторял он беспрерывно и старался не смотреть ей в глаза.
Ну, что ж! Она ушла и ничего не сказала этому замшевому старичку — был он в замшевом пиджачке-поддергунчике. Ушла, и словно заноза впилась в сердце — саднит и саднит. Вернулась домой и до полуночи успокоиться не могла, голос потеряла и первоцветом отпаивалась.
Не сумела никому ничего объяснить.
И возможно ли это было сделать?
Старая Катерина попила брусничного сока — уж слишком ломило виски. Чего уж тут говорить! Задрожала-то как Тялтина лихоманка, маленькие глазки сделались будто свинцовые дрожащие плошки и едва не выпрыгнули на пол. Все, все! помнит не хуже, чем она. Иначе отчего бы ей так напугаться? И прятаться за народом? За новых людей, которым безразлично, что за старуха пришла к Коле Ивашову. Не родственница — так сразу от ворот поворот.
Нет, на то не было глубокой обиды: ведь всяк свой покой бережет и всеми силами старается избавиться от помехи. Правильно жить молодых горе еще научит. Каждого клюнет жареный петух — на то есть свой срок. Но Тялтина потаскуха ишь ловко воспользовалась, блажила во все горло больше всех, выперла так, что со стыда сгореть можно.
Старая зажгла настольную лампу, занавесила окно, чтобы не летели на свет ночные бабочки и мотыльки, надела поверх рубахи пиджак на вате и села писать письмо. Пусть строгие люди окончательно разберутся с Тялтей-Гулем.
Катерина обмакнула перо в выцветшие чернила и задумалась. Может, окажется еще жив тот особист, что приходил к ней и просил досконально все сообщить про Тялтю.
Вопросы его помнятся отчетливо, словно разговаривала с ним на прошлой неделе. И среди этих вопросов такой: «Кто помогал Тялте?» Тогда она ответила: «Всякие подонки, что пошли на службу в полицию». И совсем забыла про Тялтину любовницу. Про нее не пришло на ум.
Старая заволновалась, словно случилось непоправимое.
Змею подколодную упустила, а вот сегодня та вывернулась и куснула ее в райбольнице, обозвала сумасшедшей.
И все порешили, что так оно и есть.
Ни с того ни с сего явилась кровь заговаривать. Важно! Очень важно заговорить ему всякую боль, когда человек лежит без сознания, помочь пробиться в перевернутый мир раненого лаской и серьезным словом, чтобы затеплился разум.
Что тут нелепого?
Страшно другое: как эта Лизка очутилась в сестрах милосердия? Не место ей работать на такой должности. И надо просить об этом строгих людей.
И Катерина написала на листке бумаги: «Прошение».
И зачеркнула.
И стала писать об оккупации с самого начала.
Часть вторая
Мертвым некому довериться, кроме живых…
Деревья кружились и мерцали тусклым серебром.
Одинокий лыжник бежал по вечернему лесу. Впереди него по темно-синему снегу летела белая поземка. Вечность прошла с тех пор, как Дягилев вырвался птицей из избы деда Евдокимова, ужом выполз из глубокого оврага, добрался до потайного схорона и встал на широкие охотничьи лыжи, подбитые звериным мехом. Теперь можно было в лесу спорить с ветром.
Непролазные сугробы чуть слышно пружинили, подстегивая бежать еще быстрее. Обрывистые косогоры бросали Дягилева в воздух, и велика была опасность провалиться сейчас в скрытые под снежной периной ямины.
Огромное, необъятное безмолвие окружало лыжника.
Он не оглядывался. На простых лыжах не угнаться за ним, а летучий след заметет вскоре поземка. Только однажды Дягилев остановился и перевел дух, когда перед ним на три стороны открылась снежная равнина.
Не было ей конца и края. Горизонт уже напитала тьма и ползла на снега, где свет держался еще на окатистых холмах, сверкал и переливался волнами. На пятнистой льдине темного низкого неба начинали загораться бледные звезды. Вспыхивали и пропадали.
Дягилев снова повернул в лес.
Больше петлять не имело смысла. Ранней зимой он выходил на эту равнину с Катериной Калитиной и минировал шоссе. В тот раз цепочка взрывов разметала колонну тяжело груженных боеприпасами гитлеровских грузовиков. Воистину горела земля под ногами оккупантов.
На миг тогда Дягилеву даже показалось, что слух возвратился к нему — так сотрясалась и стонала земля. Он лежал и слышал ее дрожь и боль. Солнце то появлялось, то исчезало в дыму и пламени. Катерина насчитала свыше сорока факелов. Ее губы двигались непрестанно, глаза были широко открыты. Она приподнялась на локте, черный платок съехал на плечи, и сырой ветер порывами относил с ее молодого ожесточенного лица паутинку седых волос.
Все это встало вновь в памяти Дягилева, и он прибавил шаг, побежал, зло налегая на палки. Вот уж страху набрался и такого кругаля захватил — можно и не поспеть, если Катерина зажжет костры раньше, чем даст он ей знать. Ни рук, ни ног не чувствовал Дягилев. На ходу сбросил отяжелевший от пота и крови кожух. Дернул затвор автомата — ни одного патрона. И автомат — в снег. Легко его могли взять голыми руками, да напугала смерть расстрелянных на хуторе.
Дягилев вышел на просеку.
Она круто и нескончаемо тянулась вниз. Здесь наст был прочен, как лед, матово отполирован ураганными сквозняками. Здесь ветер срывал с кудрей и бороды льдинки.
На несколько минут во время спуска Петр Алексеевич почти ослеп — от потоков встречного воздуха в глазах потемнело. Со скоростью курьерского поезда он миновал просеку и оказался в трех километрах от болота.
Ватная фуфайка Дягилева на ветру заледенела, стиснула грудь, и он ее распахнул, закинул на бегу за пазуху горсть сыпучего сухого снега. Рассеялась в глазах мгла.
Тут он обернулся.
Крутой, великий подъем в небо заставил содрогнуться — словно спрыгнул он с загоревшейся звезды и остался жив, невредим и только теперь заметил, насколько страшен и опасен был полет. Чудом остался цел.
Верно говорила Катерина: в рубашке родился.
Он представил себе ее глаза, полные отчаянья и испуга. Усмехнулся. Никогда ведь не видел такой Катерину. В прошлый раз на шоссе, когда зарево от взрывов занимало еще полнеба, она пошла к исковерканным машинам. Живые фашисты в страхе рассеялись по равнине, бросив своих раненых, мертвецов и оружие. Сначала Дягилев не понял порыва девушки, хотел ее остановить, но сам замер, пораженный. Подобное выражение лица он видел только в городе, в музее — на ликах святых. Затем глаза Катерины осветило возмездие.
…Уже стемнело. Крупные звезды рассыпались по небу. Народился молодой ясный месяц и засиял, роняя вокруг мерцающие искры — предвещал сильный мороз и безветрие.
Дягилев ступил наконец на наледи болота, то и дело оглядываясь на небо, словно мог разглядеть во мраке транспортный самолет.
Страстное, необъятное безмолвие его окружало.
Вдали вспыхнул, внезапно загорелся костер. Дягилев закричал что было сил. Но загорелся второй, третий, четвертый… И скоро он оказался в пылающем кольце.
Дягилев медленно заскользил к ближнему огню.
Тихо без сына и внуков в пустой квартире.
Всюду летает тополиный пух. В раскрытые окна течет жаркий воздух, колыша легкие светлые занавески. Гудят на улице машины.
Дягилева не слышала этот шум.
Всего полчаса назад ушел военком. Но молодой стройный подполковник еще стоял перед глазами, а у нее от волнения все замерло в душе. Ни слова она не смогла сказать в ответ военкому. Не было таких слов благодарности за память о ее муже, летчике Дягилеве, за многотрудные поиски. И не дало слезам пролиться — отчаянное, душное усилие, одна-то своего горя и счастья не скрывала.
Подполковник просил разрешения вручить правительственную награду ее мужа — орден Боевого Красного Знамени — на заводе, где работала Наталья Ивановна.
Мальчишка был еще военком и волновался не меньше, чем она, хотя старался быть невозмутимым и спокойным. Дягилева знала: у него пропал без вести отец на войне. И, наверное, разговаривая с ней, военком все же думал о нем и о том, что и ему выпадет в свой черед строгая и торжественная минута когда-то узнать о своем отце. Подобное не раз чувствовала сама Наталья Ивановна, если случалось прочесть в газете или оказаться свидетелем, как через десятилетия награда все же находила своего героя. Это придавало сил в надежде.