18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Крон – Дом и корабль (страница 18)

18

Оправившись от смущения, Митя назвал себя и спросил о Тамаре. При этом он очень ловко козырнул и щелкнул бы каблуками, если б не боялся опрокинуть ведро.

– Тамара? У меня. Сейчас я ее позову. – Катерина Ивановна пошла к двери, но вернулась. Спросила негромко: – Что-нибудь случилось?

– Нет, нет. Просто мы немножко знакомы…

Сказавши это, Митя похолодел – вдруг Тамара его не узнает.

– Катюша, – сказал старик, – пригласи товарища лейтенанта в диванную. Здесь неуютно разговаривать.

По удивленному и радостному взгляду, который метнула Катерина Ивановна, Туровцев догадался, что приглашение было не совсем обычным делом. Теперь он уже не сомневался – это были отец и дочь, и Митю тронула утонченная деликатность отца, окликнувшего дочь по имени-отчеству, чтоб не поставить его, постороннего человека, в неловкое положение.

– Ради бога, извините, – обратилась Катерина Ивановна к Туровцеву. – Я просто не сообразила, со мной это бывает. Пойдемте. – Она взяла его за руку смело и непринужденно, как старого знакомого. – Придется взять вас на буксир. Тут есть комната, где нельзя ходить с огнем, не сделана маскировка.

Из темного извилистого коридорчика Митя попал в комнату, просторную даже по питерским масштабам, с высоким потолком и выходящими на Неву большими окнами. При лунном свете он увидел стены, плотно увешанные картинами и рисунками, концертный рояль с поднятой крышкой и саженную пасть камина.

«Занятно», – подумал Митя.

Они прошли комнату насквозь, вошли в тесный и темный тамбур, где потеряли старика, и свернули в маленькую комнату, вся меблировка которой состояла из трех узких диванов, составленных покоем. В углу на стыке полулежала женская фигура.

– Тамара, принимай гостя, – сказала Катерина Ивановна.

Женщина приподнялась на локте и хмуро, явно не узнавая, взглянула на Туровцева. Митя тоже не сразу узнал Тамару – таким маленьким и некрасивым показалось ее лицо. Наконец она узнала и мгновенно преобразилась, как будто внутри ее зажглась маленькая лампочка. Блеснули в улыбке глаза и зубы, и она протянула Туровцеву руку.

– Здрасте, – сказала Тамара. – Я уж думала, вы никогда не придете. Как это у вас хватило смелости?

– Знакомьтесь, – продолжала она. – Это Катя, моя лучшая, вернее сказать – единственная подруга. Нет, именно лучшая, потому что она гораздо лучше меня. Вы удивительно легки на помине. Я не вспомнила о вас ни разу за всю неделю и вот сегодня только что рассказывала Кате…

– Тамара, – тихонько предупредила Катя. Ей показалось, что лейтенант смутился.

Митя неясно пробормотал, что он пришел единственно для того, чтоб извиниться за свое тогдашнее поведение. Тамара взглянула на него внимательно.

– Дурак, – сказала она, пожав плечами.

– Тамарка! – закричала возмущенная Катя.

– Не ужасайся, Катерина. Он сам прекрасно знает, что дурак. Или врун, что еще хуже. Я только что говорила Кате, что вы вели себя прекрасно. За исключением некоторых подробностей, о которых мы умолчим. – Тут они засмеялись обе, и Митя с ужасом понял, что было рассказано все, вплоть до путешествия в холодную ванную. – Если вы будете вести себя не хуже и если вас одобрит Катя, можете считать себя моим знакомым. Впрочем, я до сих пор не знаю, как вас зовут.

– Уж не сознавалась бы, – сказала Катя. – Я и то знаю – лейтенант Туровцев. Лейтенант – это больше капитана? Для меня все моряки – капитаны…

– Нет, я знаю, – перебила ее Тамара. – Вас зовут Дмитрий, Дима. Дима или Митя? Мне больше правится Дима.

– Если будет ток, то будет и чай, – сказала Катя, избавляя Митю от необходимости признать, что лейтенант гораздо меньше капитана. – Не думайте, что вы долго останетесь наедине, – я сейчас приду.

Катя вышла, и Тамара быстро протянула Мите руку. Он молча, чтоб не выдать волнения, пожал ее тонкие пальцы. Но взволновало его не прикосновение, а установившаяся между ними еще в первую встречу способность мгновенного понимания. Жест Тамары означал: первое рукопожатие не в счет, то – как со всеми. А это – только наше.

Митя показал глазами на дверь – ему хотелось спросить: кто эти люди и удобно ли, что он сюда пришел. Тамара поняла.

– Молодец, что пришли. Катерины не бойтесь – она прелесть, умная и талантливая, не то что я. – Оглянувшись на дверь, она зашептала: – Катька кончила консерваторию перед самой войной, собиралась держать конкурс в Мариинку и, наверно, выдержала бы – чудный голос, меццо, почти контральто, мне говорили, такой тембр, как у Кати, встречается раз в десять лет. А Иван Константинович – художник. Вы, конечно, знаете… – Тамара назвала очень распространенную русскую фамилию, но в соединении со словом «художник» она заставила Митю ахнуть:

– Как? Разве…

Он запнулся. Тамара улыбнулась.

– Уж договаривайте. Вы хотели спросить: разве он жив?

Митя кивнул. До сих пор он никогда не задавался вопросом, жив ли автор «Тумана на Неве» и петербургских пейзажей, памятных с детства по репродукциям, а недавно, перед самой войной, вновь покоривших его в Русском музее. Для Мити эти пейзажи были классикой, а мы с трудом представляем себе классика живущим рядом с нами. Лучше всего мы понимаем человека, когда он умер.

– Иван Константинович очень болен, – пояснила Тамара, по-прежнему шепотом. – Врачи не разрешают ему много работать, и в последние годы он ничего не выставлял.

– А что с ним? – так же шепотом спросил Митя.

– Этого никто точно не знает. Что-то с сердцем. И с легкими, кажется, тоже.

Они вовремя прекратили шептаться; вошла Катя. За ней шел художник.

– Чай все-таки будет, – торжественно объявила Катя. – Сейчас мы затопим печку.

– Не мы, а я, – сказал художник. – Никто не умеет так растапливать печки, как я. Сидите и разговаривайте.

– Я не хочу, чтоб ты шел в бедламчик. Там пыль висит клочьями…

– Пустяки, Катюша, – сказал художник ворчливо. – Без меня там никто ничего ни понять, ни найти не сможет.

Катя засмеялась.

– Ну хорошо, – сказал художник, сдаваясь, – пусть кто-нибудь пойдет со мной, я покажу, что взять.

Вызвался Митя.

Бедламчик оказался темной комнатушкой, вроде чулана. Когда Митя взялся за дверную ручку – дверь отворялась кнаружи, – раздался треск, и какое-то расшатанное сооружение, похожее при свете коптилки на гигантского кузнечика, рухнуло ему навстречу, царапнув пол железным когтем.

– Ага! – сказал художник, нагибаясь. – Его-то мне и нужно. Тридцать лет, как я до него добираюсь.

Сооружение оказалось огромным хромым мольбертом из какого-то твердого и тяжелого, как металл, дерева. Все винты и скрепы были массивные, бронзовые.

– Настоящее черное дерево, – пояснил художник. – Откуда-то с берегов Сенегала. Дорогая штука. И зверски неудобная. Ее подарил мне один просвещенный негоциант, у него была оптовая колониальная торговля, и он очень любил живопись, вернее – думал, что любит. Черное дерево должно гореть с яростью антрацита, но разжечь его будет трудно, так что прихватите с собой какой-нибудь сосновый подрамничек на растопку.

Митя отважно углубился в бедламчик и сразу же расчихался.

– Давно бы следовало навести там порядок, – заметил художник, покашливая не то от смущения, не то от пыли, – как-то не доходят руки. Пощупайте-ка под полатями… Только осторожно, там есть одно безногое павловское кресло, которое грозит обвалом.

В тамбуре между диванной и спальней художника стояла маленькая печка, но не времянка, а изразцовая колонка. Затащить мольберт в тамбур оказалось нелегким делом, его разболтанные в сочленениях голенастые ноги бились и цеплялись за косяки. Разрубить его было еще труднее, Мите вспомнились майн-ридовские дикари, запросто рубившие головы деревянными мечами: если эти мечи делались из того же дерева, что мольберт, удивляться было решительно нечему. Пока Митя воевал с мольбертом, художник потихоньку щепал лучину.

– Благодарю вас, достаточно, – сказал он, видя, что Митя изнемогает. Сидя перед открытой дверцей печки, он аккуратно выкладывал каре из лучинок. – Я заметил, что при растапливании не надо бояться потерять несколько лишних минут. Это потом оправдывается. Существует много методов растопки. Я предпочитаю метод святой инквизиции, она знала толк в этом деле.

Он поджег сложное сооружение из сухих лучинок и, приблизив лицо к устью печи, внимательно следил за тягой. Маленькое, но деятельное пламя сразу охватило костер.

– Скажите, вы храбрый человек?

Митя обернулся, удивленный. Могучая бородатая голова художника, освещенная печным пламенем, выглядела внушительно. Светлые блики ложились на высокий лоб с развитыми надбровными дугами, выпуклые скулы и крупный пористый нос; в глубоких вертикальных морщинах между бровей и в углублениях около крыльев носа лежали черные тени. Сомнения не было – вопрос относился к нему, Мите, и был задан совершенно серьезно.

Митя не совсем понимал, зачем художнику знать, храбр ли лейтенант Туровцев, но не решился отшутиться.

«В самом деле, – думал он, – храбр ли я? Чем это доказывается? Выбором военной профессии? Но где уверенность, что я выбрал ее правильно? Был ли я смелым с детства? Сейчас это трудно проверить, за все время, что я провел в пионерлагерях, не помню, чтоб я хоть раз подвергался какому-нибудь риску. Администрация и вожатые больше всего на свете боялись, чтоб кто-нибудь из нас не утонул, не простудился, не потерял в весе. В училище я проходил водолазные испытания в башне и разок прыгнул с парашютом; особого удовольствия мне это не доставило, но я не боялся. Было бы гораздо страшнее, если б оказалось, что я не умею заставить себя делать то, что делают все остальные. Война? Во время таллинского перехода я вел себя как будто неплохо, но этим просто стыдно хвалиться. Я не трусил во время звездного налета на кронштадтский рейд, но какая же в том заслуга? Рядом со мной были сотни людей, которые не только не трусили, но еще и отлично действовали: артиллеристы стреляли по самолетам, аварийные партии боролись за живучесть. О ленинградском периоде и говорить нечего – с начала блокады почти равной опасности подвергается трехмиллионное население…»