18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Козлов – Чернокапище. Ядвига-чародейка (страница 3)

18

Карп от печи взгляд не отводил. Огонь в чреве кирпичном плясал, щепки трещали, искры в заслонку тыкались и назад падали. Загляделся старик: тени на стенах пляшут, потолок копотью черной дышит.

Над печью старый рушник висит — Марфины руки его когда-то белили да птичек красной ниткой выводили. Две по краям, посередине — пустота. Марфа в те годы все говорила: «Тут, меж птичек, крошечная ладонь ребеноккину молоко от сытости оставит, вот тут пятнышко появится…» А в середине так и висело пустое поле: ни одного следочка, ни одной крохотной точки.

Старик грудью тяжело качнул, втянул в себя воздух глубоко, будто камень из колодца поднимать собрался.

— Ладно, — сказал наконец, и слово его по полу покатилось, тяжелое. — На мороз ее не сунем. Такого греха и врагу не пожелаешь. Но и так, без совета, под кров вносить — дело непростое. Мужик тот не от тихой жизни просил спрятать. Да и метка эта… — Он осекся, махнул рукой. — Потерпела ты, баба, без младенческого крика долгие годы, потерпишь еще часик другой, пока я к батюшке схожу. У отца духовного совета спрошу. И про метку расскажу. Пусть поглядит, слово свое скажет. Слово церковное наше дело в узду зацепит.

Марфа губы поджала, руки вокруг свертка мертвой хваткой сцепились, но язык поперек Карповой речи не лег. Муж ее без благословения креста лишнюю ступеньку не переступит — это она знала. Да и правда, спокойнее будет, когда поп порядок словом закрепит. И про метку рассудит — от Бога она или от лукавого.

— Ступай, — тихо сказала она со вздохом коротким. — А я дитенка у огня согрею. До твоего возвращения дотянем, не пропадем.

Карп поднялся, плечи расправил, накинул шубейку поверх рубахи, шапку надвинул до бровей, рукавицы с печной лежанки сгреб. У двери обернулся на Марфу. Та уже и не смотрела на него, все внимание в сверток ушло, в маленькое личико, что из тряпицы выглядывало. Покачал головой, вышел в сени, обошел лавку с покойником, отодвинул засов и шагнул в ночную круговерть.

Ветер тотчас за шиворот ухватил, снегом в лицо дохнул, закружил, заметелил, ровно старый недобрый знакомец. Дверь за стариком глухо ухнула, и Марфа осталась в избе одна — только печь, дитя да вьюга за стеной.

Карп, уходя, засова на воротах не стал поднимать — оставил калитку незапертой. Пусть, если что, свои войдут. А чужие… Чужие в такую ночь через сугробы не пробьются, а если и пробьются, то он первым их встретит, двор перейти не даст.

Шагал старик тяжело, проваливаясь в снег почти до колен, но не останавливался. Дорогу к церкви знал на ощупь — каждый поворот, избу, плетень. За спиной метель выла, спереди ветер бил в грудь, а он все шел и шел, сжимая в кулаке посох, что у ворот прихватил.

Как ушел старик, Марфа с ребенком у печи одна осталась. Тихо в избе сделалось, только пламя в печи потрескивает да вьюга снаружи воет, углы пробует.

Девчоночка на руках у Марфы завозилась, зачмокала — есть захотела. Марфа тряпицу на свертке поправила, чтобы головка не мерзла, и достала с полки чистую ветошку. Сложила уголком, в теплой воде смочила, в ротик девчонке сунула. Та принялась сосать жадно, захлебываясь.

Марфа глядела на нее и не могла оторваться: вот бровки тоненькие, реснички, ушко маленькое, мочкой к головке прижатое. Крошечный пальчик обхватил ее мизинец и сжал крепко-крепко — откуда силы-то у малого дитя столько! У бабы от этого движения комок к горлу подкатил, да так и застрял там — ни проглотить, ни выдохнуть.

— Ишь ты, хваткая какая, — прошептала она, и губы у нее дрогнули в улыбке — ласковой, материнской под стать. — Ничего, малая, ничего. Поживешь у нас пока. А там видно будет, что Бог даст и как поп рассудит. Я тебя никому не отдам, что бы там ни решили Бог с попом…

И сама не заметила, как запела колыбельную — старую, еще от матери слышанную. Запела тихо-тихо, почти без голоса, и девочка на руках затихла, пригрелась, засопела ровнее.

Марфа все пела и пела, и слова сами лились, старые, полузабытые: про кота-воркота, про серого волчка, про то, как звезды над крышей зажигаются и ангелы детский сон стерегут.

А за окном все мело и мело, заметая следы — и те, что к дому вели, и те, что от дома уходили.

Глава 3. Наречение

Идет Карп, а сугробы по пояс, местами и выше — дорога под снег без остатка ушла. Но ноги у старика сами место у храма чуют: под подошвами теплая тропа тянется. Каждый шаг трудом отдается, дыхание паром вылетает, борода льдом к вороту примерзает. По сторонам избы притихли, крыши шапками нависли, окна черные, мертвые — свет в такую ночь из них не пробивается. Вся деревня к печам поприжалась: ни один лишний стук вьюгу тревожить не посмеет.

К храму подошел, ступеньки каменные лаптем потрогал, силу от них потянул — холодную, но неподвижную. Дверь тяжелая, с железными полосами, скрипнула под грудью, впустила старика под свод. Внутри сырой полумрак стоит. Дерево по углам сыростью тянет, воском и ладаном пахнет. В красном углу огонек свечной трепещет. Дымки кверху ползут, тонкой вуалью иконы застилают.

Поп местный — старый, высохший — из-за алтаря к аналою мерной походкой идет. Подрясник вокруг ног тяжелой складкой вьется, бороду длинную ладонью приглаживает, слова неразборчивые под нос шепчет. Увидел Карпа, брови седые приподнял, глаза сузил.

— Ты чего ж это, Карпушка, — голос у него шершавый, ровно кора, — в такую стужу да вьюжину по селу шатаешься? Покой нынче даже лихой силе дается, а ты хромой ногой сугробы роешь.

Карп шапку с головы снял, снег с плеч смахнул, согнулся в поясе, поклон попу и алтарю отдал.

— Батюшка, — начал без подбора слов, — беда ли у нас, радость ли клюнула — сам не разберу. Чужой мужик к нам на порог приволокся: вьюга да кровь по пятам, язык предсмертным словом шевелит. Дитя на руках нес. У порога душу отдал, дитенка нам, выходит, оставил. Девка сейчас у нас в избе, теплым дышит. Только не наша она — ни по крови, ни по роду. Пришел к тебе, батюшка, с вопросом: как нам по правде Божьей быть? В дом взять — грех ли? За порог выкинуть — грех вдвойне тяжелей…

Поп к образу Спасителя взгляд поднял, перекрестился неторопливо, огонь на свече поправил, мысль свою крестом осеняя. Потом медленно к Карпу подошел, тяжелую руку на плечо ему положил.

— Бог бурю поднимает, — негромко промолвил, — и каждая снежинка под Его взглядом летит. Не вам, старым, решать, какой дар вьюга через порог занесла. Ребенка к себе принимайте — под сень свою, иконы ваши. Имя ей человеческое дайте, по сердцу, а не по прихоти. Мужика того по-христиански упокоим: молитвой проводим, землю матушку над ним прикроем. Земля лишнего не выталкивает, все принимает, да распоряжается по-своему.

Карп кивнул. Камень с его плеч на храмовый пол мягко скатился. Тягота в груди чуток отмякла, но не ушла — малость поприжалась.

— А имя ей какое, батюшка, мыслить? — голос у старика несмелый стал. — У нас с Марфой ни мальца, ни девки не родилось, не держали мы в языке имен детских, не примеряли…

Поп на него долго и пристально смотрел, внутрь через глаза заглядывал. Еще чуточку — и, казалось, увидит, каким ветром дед рожден, куда его путь по жизни стелется.

— Как наречется, так и под тем именем путь свой пройдет, — ответил тихо. — Имя в душе корень пускает, по нему жизнь сок тянет. Посему не бери словцо пустое, легче ветра, не подхватывай легкий звон. Земля у нас тяжелая, суровая. Места вокруг по швам расползшиеся — трещины старые едва скрыты. Не забава это, дитю имя давать. Подумай. Не разумом думай — сердцем. А там язык сам имя выплюнет.

Карп снова поклонился, с попом не спорил. Из храма вышел, дверь притворил — вой вьюжный опять его подхватил. Только теперь ветер не так люто хватал, не с такой злобой под сапоги лез. Дорога к дому вдруг короче показалась, шаги легче пошли, будто кто невидимый под спину руку подставил. Перед глазами старика меж снежинок на миг личико девичье всплыло: неясно, абрис сырой, но сладость во рту осталась. Надо ли тому верить — сам не понял.

В избу вошел — тепло, как в нутре живого зверя. Запах дыма, теста кислого, капусты подсоленной. У печи Марфа сидит, девчонку на руках качает.

Марфа поправила тряпицу, уголок подвернула. Малышка носом сопит, ртом воздух ловит, дыхание грудку поднимает еле-еле. Щечки розовым огнем чуть горят, а ладошки в кулачки сжаты, из-под тряпочки торчат. Тепло от нее ровное, прямое, через Марфины руки по избе растекается.

На груди у младенца, где тряпица распахнулась, пятно темное виднеется. Кусок ночного неба прижался к коже, дугой выгнулся — месяц урезанный. От острого его края вниз три точки крошечных нитями вьются. Марфа с виду девчонку придерживает, а с метки той глаз отвести не может.

— Что батюшка-то прорек? — голос у нее впереди вопросов бежит, до старика добегает, в глаза ему вцепляется, ответа не отпускает.

— Принимать велел, — Карп от дверей отлепился, шубу в угол повесил, к жене ближе подошел. — Как собственное дитя. Благословение небесное на то дано. Имя, говорит, дайте, как сердце подскажет. А что сердце? Чужак вон — Ядвигой наречь просил пред смертью.

Марфа крест на себя наложила, губы зашевелились, слезы по щекам побежали — не те, прежние, жгучие, а мягкие, теплые, словно пар над кашей.

— По сердцу… — еле слышно повторила. — Мне, Карпушка, имя это в груди стучится, все одно имя вертится… Девку эту как в руки взяла, имя это на языке крутится. Слово само собой в язык просится. «Яд» — в корне его сидит, видно, не простое дитя к нам на руки легло. Да и «виг» — вихря в нем хватает, и ветер, и дорожный дым… Страшновато словечко, а от иных звуков сердце в тоске пустеет, высыхает.