реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Кормашов – Искушённая (страница 5)

18

На первых порах, приезжая в центр, она обязательно у меня ночевала, да я и сам наведывался к ним в гости – чувствуя за собой не столько супружеский, сколько отцовский долг. Но уже через несколько лет раздельный наш быт добил наш брак окончательно. Формально это случилось тогда, как в ванной выбило кран и я в бешеном темпе убирал воду её «любимейшим» банным халатом, что она сочла величайшим кощунством на свете и не слушала, что халат мог легко впитывать воды по ведру за один раз. С тех пор считалось, «моя» квартира остается за мной только до того времени, пока дочь не выйдет замуж, а вопрос алиментов плавно заменился квартплатой за снимаемую жилплощадь.

Жена ничего не понимала в стихах. «Поэзия» и «работа» в её сознании даже близко не могли стоять рядом. Душой она постоянно жила в своём институте, о котором почти ничего не говорила, но мне хватало того, что она там работала по специальности – фармакологом.

Я тоже, боюсь, мало что понимал в стихах. Но я их хотя бы писал. И даже иногда получал гонорары, которые, правда, не считались за деньги и торжественно пропивались. Иными словами, денег никогда не было, и поэтому я работал в школе, преподавая немецкий по самой базовой ставке восемнадцать часов в неделю. Так что по запасам свободного времени я мог считаться практически вольным художником, а по заработкам почти безработным. Да, были часы и английского, поскольку школьные англичанке хронически болели, но ведь и английский я всё-таки знал куда лучше – как-никак одолел англофак Вологодского пединститута. Бывало, с похмелья, в моей голове эти два языка путались, но я вполне овладел языком учительских жестов, а поэтому, когда на уроке немецкого начинал говорить на английском, ученики всё равно послушно вставали, садились и открывали учебники. Правда, потом на доске появлялось ехидное «Привет землянам с Бодуна!» И количество этих надписей в точности совпадало с числом задушевных бесед с директрисой в её кабинете.

Короче, с поэтических гонораров и учительских денег жить ещё было можно, а вот поить и кормить всю ту дружескую тусовку, что имела привычку вваливаться ко мне после ЦДЛ, уже было сложно. Приходилось переводить детективы. Да и Долин постоянно требовал в долг. Как художнику, ему страшно требовался просторный дом на природе. На пленэре. В деревне. И он его вечно строил. Но ни в чём не преуспевал. Картины его покупались плохо, и вдобавок ко всем напастям он любил поэтессу.

Мы познакомились с Саней Долиным бог весть ещё когда, в Плесецке, на вокзале. Оба поздние осенние дембеля, но с разных космодромных площадок. Я ждал поезд на Ленинград, он – на Москву.

– Сигаретки, брат?

Я достал пачку, в ней оставалось только две сигареты. Он взял одну, другую взял я и, щёлкая зажигалкой, не заметил, что он меня опередил: перед кончиком моей сигареты пляшет пламя его зажигалки. Я ответил взаимностью. Так мы и закурили – на брудершафт.

По характерам мы с ним оказались во всём противоположны, по жизненным целям – встречные. Он, коренной москвич, всей душой и по зову предков рвался жить в деревне, я продолжал свой прерванный армией путь в одну из столиц. В уме держал Ленинград, но поехали мы в Москву.

Это сейчас вот Долин с виду чистый поп, на худой конец – поп-расстрига, но ведь я-то видел его и без бороды, и я знаю, что под ней прячется нежный розовый подбородок, разделенный пополам, как попка младенца.

Когда у меня родился ребенок, Саньке тоже приспичило жениться. Но так уж не повезло, что он задумал взять в жены и увезти в свой ещё не достроенный дом молодую поэтессу, по слухам даже лесбиянку, по виду тоже – Сапфо натуральную. И вот эта парочка много лет на моих глазах крутила такую причудливую любовь, что уже не было никаких сил. Я оставлял их в квартире вдвоём, объявляя, что иду провожать гостей и что поеду к ним в гости сам, и что до утра не вернусь. Но даже утром заставал их за одним и тем же – за разговорами на кухне.

Раз я прямо набросился на него:

– Ты пойми, если хочешь кого-то взять в жёны, для начала ты должен её просто взять! Просто взять и взять. Нарисуй её голой. Не поедёт к тебе в мастерскую – нарисуй её здесь. На неделю я исчезаю. Кормите кота.

Это было невероятно: она отпозировала ему часов сто. Увидев её на картине в какой-то чудовищно возбуждённой изогнутой позе, мутноглазой, на грани придавленного оргазма, да ещё и смотрящей в глаза, да ещё и на моей софе-сексодроме, я готов был схватиться за нож, располосовать холст, а потом заколоть Саньку. Ему не стоило больше жить.

А через полгода мне срочно позвонила знакомая, тоже поэтесса, и выдала информацию, что Сапфо связалась с американцем и созрела родить от него ребёнка. Радуются все.

– Всё равно, ведь ничего лучшего эта бездарь родить и не сможет, – напоследок съязвила тоже-поэтесса.

Мне оставалось лишь собрать деньги, сходить в магазин за водкой, потом затовариться колбасой и ждать. Долин, в общем-то, не мешал. Он был великий человек хотя бы уже потому, что если создашь ему все условия, он может пить один. Что он и делал. Практически молча пил и практически молча спал. Кот часами сидел у него на груди, карауля, как мышь в норе, свой кусок колбасы, выпадающий из его бороды. Так они провели на кухне целую неделю. Я сидел за бюро и стучал на машинке, переводя очередной детектив. И уже заканчивал книгу, когда Долин начал выходить из запоя.

– Продалась, – была его первая трезвая мысль. – Ну так я её тоже продам!

И он продал картину. Потащил её на какую-то выставку на Арбате и так задорого продал, что с выручки вывел дом под крышу, достроил баню-бытовку и начал усиленно сватать мне соседский жигуль, говоря, что теперь будет ждать меня каждые выходные у себя «на этюдах».

Вот тогда я возьми да и грохни весь гонорар на покупку машины.

Глава 3

– Насчёт этого не волнуйтесь, – успокаивал меня Клавдий. – За квартирой мы приглядим. И цветы будем поливать, и кота, конечно, будем кормить… когда он вернётся. Извините, не уследили. Писатель! Надо ж придумать коту такое странное имя.

– Нормальное имя. Наверняка ещё шляется в зоопарке. Кстати, он не Писатель, а Граф. Писатель только призвание.

– Да? – удивился Клавдий. – А из текста следует…

О, если бы всё следовало из текста!

– Вы о чем-то задумались? – сказал Клавдий и развернул во мне компьютер. – Вчера мы остановились… Да, на «…И пшикал вслед…» Итак:

……………чу! – каблучки за дверью. Она входила, словно бы решив дышать не глубже, чем на слово «Жив?» — сама снимала плащ; его пошив скрывал ей крылья, я смеялся: «Перья». Я знал почти что каждое перо. Бородки, завитки; их серебро разглядывал на свет. Оно старо, но тем нельзя, ей-богу, не упиться. Был душ началом всех её начал. Когда я – чтоб ни губок, ни мочал! — тёр спинку ей порой, то замечал, что крылья – водоплавающей птиц.

По привычке я кусал губы. Потом закурил, но зажёг сигарету с фильтра, обжёг химией гортань и долго отплёвывался. Но всё равно в горле ещё долго стоял этот едкий привкус – как тогда, когда в детстве мы курили тростниковые веники. Их впервые завезли к нам в сельпо, и они хорошо ломались на «сигаретки». Вообще, мы в детстве чего только не курили: мох, ольховые листья, чайную заварку…

Клавдий Борисович запрокинул голову и внимательно смотрел на меня из-под нижнего обреза очков. В тёмных пещерах его ноздрей поблескивал золотом волосок. Низкое солнце, пройдя сквозь жалюзи, нарезало пространство комнаты сочными розовыми пластами. Молчание затягивалось. Искусанная изнанка нижней губы распухла и кровоточила. Я попробовал было опять закурить, но измазал фильтр кровью.

– Ну так что, Константин Сергеевич, поговорим по душам?

***

Когда она ушла, я пошёл на кухню и стал мыть посуду. Холодильник трясся и рокотал. Стоящий на нём телевизор с трудом выдавливал из себя скрипучего Бурбулиса, госсекретаря, который критиковал Руцкого, вице-президента. Россия становилась Америкой.

Невыспавшийся, без десяти восемь я уже ехал на работу, в школу, и в полдевятого стоял перед классом. Но урок как-то сразу не задался. Начав с Guten morgen, я предложил всем Sit down. Жизнь, собственно, продолжалась.

Но уже на следующий день произошло чудо. Кактус, тот кактус, под которым зарыт был окурок, вдруг выбросил из себя длинную мохнатую стрелу, увенчанную на конце огромным пурпурным цветком. В его нежно-молочной утробе нудистски нежился белый пестик с раздвоенной головкой, весь такой-растакой, окружённый хороводом тычинок, стройных и загорелых, во французистых шляпках, изящно сдвинутых набок. Вернувшийся из ночного дозора Граф (он меня и разбудил) присаживался перед этим цветком на задние лапы, а когтями передних легонько наклонял бутон к себе. Потом отпускал, потом снова тянулся носом и вдохновенно чихал.

Короткошёрстный, с маленькой головкой и длинным туловищем, Граф всегда смотрелся аристократом. Если поднять его за передние лапы, их кончики были в белых перчатках, то можно было увидеть и галстук-бабочку, и белую накрахмаленную манишку на выпуклом животе, и даже две белые стрелки, отстреливающие в бока. Кот очень походил на Георга Отса в роли мистера Икс.

В тот день мы с котом часто задерживались у цветка.

А назавтра, отдав положенные часы народному просвещению, я проспал остановку троллейбуса и очнулся только тогда, когда доехал до Музея изящных искусств. Там, бесцельно бродя по залам, я наткнулся на мраморный бюст Гюго. Лоб его блестел, как от пота. Под пристальным взглядом смотрительницы зала я так и эдак изучал мрамор, его крохотные кристаллы-чешуйки, отражавшие и преломлявшие свет. Наконец мне уже показалось, что Гюго реально вспотел от такого к нему внимания. В другое бы время этот бюст без стихотворения ну точно бы не остался, но сейчас начальная строчка не шла. Не шла. А без начальной строчки, задающей весь звук и ритм, стихи писать бесполезно.