Александр Кормашов – Искушённая (страница 5)
На первых порах, приезжая в центр, она обязательно у меня ночевала, да я и сам наведывался к ним в гости – чувствуя за собой не столько супружеский, сколько отцовский долг. Но уже через несколько лет раздельный наш быт добил наш брак окончательно. Формально это случилось тогда, как в ванной выбило кран и я в бешеном темпе убирал воду её «любимейшим» банным халатом, что она сочла величайшим кощунством на свете и не слушала, что халат мог легко впитывать воды по ведру за один раз. С тех пор считалось, «моя» квартира остается за мной только до того времени, пока дочь не выйдет замуж, а вопрос алиментов плавно заменился квартплатой за снимаемую жилплощадь.
Жена ничего не понимала в стихах. «Поэзия» и «работа» в её сознании даже близко не могли стоять рядом. Душой она постоянно жила в своём институте, о котором почти ничего не говорила, но мне хватало того, что она там работала по специальности – фармакологом.
Я тоже, боюсь, мало что понимал в стихах. Но я их хотя бы писал. И даже иногда получал гонорары, которые, правда, не считались за деньги и торжественно пропивались. Иными словами, денег никогда не было, и поэтому я работал в школе, преподавая немецкий по самой базовой ставке восемнадцать часов в неделю. Так что по запасам свободного времени я мог считаться практически вольным художником, а по заработкам почти безработным. Да, были часы и английского, поскольку школьные англичанке хронически болели, но ведь и английский я всё-таки знал куда лучше – как-никак одолел англофак Вологодского пединститута. Бывало, с похмелья, в моей голове эти два языка путались, но я вполне овладел языком учительских жестов, а поэтому, когда на уроке немецкого начинал говорить на английском, ученики всё равно послушно вставали, садились и открывали учебники. Правда, потом на доске появлялось ехидное «Привет землянам с Бодуна!» И количество этих надписей в точности совпадало с числом задушевных бесед с директрисой в её кабинете.
Короче, с поэтических гонораров и учительских денег жить ещё было можно, а вот поить и кормить всю ту дружескую тусовку, что имела привычку вваливаться ко мне после ЦДЛ, уже было сложно. Приходилось переводить детективы. Да и Долин постоянно требовал в долг. Как художнику, ему страшно требовался просторный дом на природе. На пленэре. В деревне. И он его вечно строил. Но ни в чём не преуспевал. Картины его покупались плохо, и вдобавок ко всем напастям он любил поэтессу.
Мы познакомились с Саней Долиным бог весть ещё когда, в Плесецке, на вокзале. Оба поздние осенние дембеля, но с разных космодромных площадок. Я ждал поезд на Ленинград, он – на Москву.
– Сигаретки, брат?
Я достал пачку, в ней оставалось только две сигареты. Он взял одну, другую взял я и, щёлкая зажигалкой, не заметил, что он меня опередил: перед кончиком моей сигареты пляшет пламя его зажигалки. Я ответил взаимностью. Так мы и закурили – на брудершафт.
По характерам мы с ним оказались во всём противоположны, по жизненным целям – встречные. Он, коренной москвич, всей душой и по зову предков рвался жить в деревне, я продолжал свой прерванный армией путь в одну из столиц. В уме держал Ленинград, но поехали мы в Москву.
Это сейчас вот Долин с виду чистый поп, на худой конец – поп-расстрига, но ведь я-то видел его и без бороды, и я знаю, что под ней прячется нежный розовый подбородок, разделенный пополам, как попка младенца.
Когда у меня родился ребенок, Саньке тоже приспичило жениться. Но так уж не повезло, что он задумал взять в жены и увезти в свой ещё не достроенный дом молодую поэтессу, по слухам даже лесбиянку, по виду тоже – Сапфо натуральную. И вот эта парочка много лет на моих глазах крутила такую причудливую любовь, что уже не было никаких сил. Я оставлял их в квартире вдвоём, объявляя, что иду провожать гостей и что поеду к ним в гости сам, и что до утра не вернусь. Но даже утром заставал их за одним и тем же – за разговорами на кухне.
Раз я прямо набросился на него:
– Ты пойми, если хочешь кого-то взять в жёны, для начала ты должен её просто взять! Просто взять и взять. Нарисуй её голой. Не поедёт к тебе в мастерскую – нарисуй её здесь. На неделю я исчезаю. Кормите кота.
Это было невероятно: она отпозировала ему часов сто. Увидев её на картине в какой-то чудовищно возбуждённой изогнутой позе, мутноглазой, на грани придавленного оргазма, да ещё и смотрящей в глаза, да ещё и на моей софе-сексодроме, я готов был схватиться за нож, располосовать холст, а потом заколоть Саньку. Ему не стоило больше жить.
А через полгода мне срочно позвонила знакомая, тоже поэтесса, и выдала информацию, что Сапфо связалась с американцем и созрела родить от него ребёнка. Радуются все.
– Всё равно, ведь ничего лучшего эта бездарь родить и не сможет, – напоследок съязвила тоже-поэтесса.
Мне оставалось лишь собрать деньги, сходить в магазин за водкой, потом затовариться колбасой и ждать. Долин, в общем-то, не мешал. Он был великий человек хотя бы уже потому, что если создашь ему все условия, он может пить один. Что он и делал. Практически молча пил и практически молча спал. Кот часами сидел у него на груди, карауля, как мышь в норе, свой кусок колбасы, выпадающий из его бороды. Так они провели на кухне целую неделю. Я сидел за бюро и стучал на машинке, переводя очередной детектив. И уже заканчивал книгу, когда Долин начал выходить из запоя.
– Продалась, – была его первая трезвая мысль. – Ну так я её тоже продам!
И он продал картину. Потащил её на какую-то выставку на Арбате и так задорого продал, что с выручки вывел дом под крышу, достроил баню-бытовку и начал усиленно сватать мне соседский жигуль, говоря, что теперь будет ждать меня каждые выходные у себя «на этюдах».
Вот тогда я возьми да и грохни весь гонорар на покупку машины.
Глава 3
– Насчёт этого не волнуйтесь, – успокаивал меня Клавдий. – За квартирой мы приглядим. И цветы будем поливать, и кота, конечно, будем кормить… когда он вернётся. Извините, не уследили. Писатель! Надо ж придумать коту такое странное имя.
– Нормальное имя. Наверняка ещё шляется в зоопарке. Кстати, он не Писатель, а Граф. Писатель только призвание.
– Да? – удивился Клавдий. – А из текста следует…
О, если бы всё следовало из текста!
– Вы о чем-то задумались? – сказал Клавдий и развернул во мне компьютер. – Вчера мы остановились… Да, на «…И пшикал вслед…» Итак:
По привычке я кусал губы. Потом закурил, но зажёг сигарету с фильтра, обжёг химией гортань и долго отплёвывался. Но всё равно в горле ещё долго стоял этот едкий привкус – как тогда, когда в детстве мы курили тростниковые веники. Их впервые завезли к нам в сельпо, и они хорошо ломались на «сигаретки». Вообще, мы в детстве чего только не курили: мох, ольховые листья, чайную заварку…
Клавдий Борисович запрокинул голову и внимательно смотрел на меня из-под нижнего обреза очков. В тёмных пещерах его ноздрей поблескивал золотом волосок. Низкое солнце, пройдя сквозь жалюзи, нарезало пространство комнаты сочными розовыми пластами. Молчание затягивалось. Искусанная изнанка нижней губы распухла и кровоточила. Я попробовал было опять закурить, но измазал фильтр кровью.
– Ну так что, Константин Сергеевич, поговорим по душам?
***
Когда она ушла, я пошёл на кухню и стал мыть посуду. Холодильник трясся и рокотал. Стоящий на нём телевизор с трудом выдавливал из себя скрипучего Бурбулиса, госсекретаря, который критиковал Руцкого, вице-президента. Россия становилась Америкой.
Невыспавшийся, без десяти восемь я уже ехал на работу, в школу, и в полдевятого стоял перед классом. Но урок как-то сразу не задался. Начав с
Но уже на следующий день произошло чудо. Кактус, тот кактус, под которым зарыт был окурок, вдруг выбросил из себя длинную мохнатую стрелу, увенчанную на конце огромным пурпурным цветком. В его нежно-молочной утробе нудистски нежился белый пестик с раздвоенной головкой, весь такой-растакой, окружённый хороводом тычинок, стройных и загорелых, во французистых шляпках, изящно сдвинутых набок. Вернувшийся из ночного дозора Граф (он меня и разбудил) присаживался перед этим цветком на задние лапы, а когтями передних легонько наклонял бутон к себе. Потом отпускал, потом снова тянулся носом и вдохновенно чихал.
Короткошёрстный, с маленькой головкой и длинным туловищем, Граф всегда смотрелся аристократом. Если поднять его за передние лапы, их кончики были в белых перчатках, то можно было увидеть и галстук-бабочку, и белую накрахмаленную манишку на выпуклом животе, и даже две белые стрелки, отстреливающие в бока. Кот очень походил на Георга Отса в роли мистера Икс.
В тот день мы с котом часто задерживались у цветка.
А назавтра, отдав положенные часы народному просвещению, я проспал остановку троллейбуса и очнулся только тогда, когда доехал до Музея изящных искусств. Там, бесцельно бродя по залам, я наткнулся на мраморный бюст Гюго. Лоб его блестел, как от пота. Под пристальным взглядом смотрительницы зала я так и эдак изучал мрамор, его крохотные кристаллы-чешуйки, отражавшие и преломлявшие свет. Наконец мне уже показалось, что Гюго реально вспотел от такого к нему внимания. В другое бы время этот бюст без стихотворения ну точно бы не остался, но сейчас начальная строчка не шла. Не шла. А без начальной строчки, задающей весь звук и ритм, стихи писать бесполезно.