Александр Кормашов – Искушённая (страница 2)
– Куда вы поворачиваете? Большая Грузинская там, нам надо к зоопарку, – показала она налево, когда я повернул направо.
– Там нет левого поворота. А разворот здесь.
– А вы не дальтоник? Вы проехали на красный!
– На жёлтый.
– На красный! Вы!.. – глаза её полоскали по мне сверху вниз и слева направо. – Вы пьяны?!
– Ну нет. Разве что у моего зелёного змия лицо Бенджамина Франклина. Я вас почти привёз.
– Куда вы меня завозите? Мне не сюда! Вернитесь на дорогу, – зыркала она из-под шляпы глазами психованной кинозвезды, пока я заруливал под арку, чтобы въехать к себе во двор.
– Успокойтесь, почти сюда, – успокаивал я её. – Вот мой дом. На сегодня с извозом закончено. Дальше я провожу вас пешком.
Заглушив мотор, я попробовал вытащить ключ зажигания, но тот, зараза, как потом оказалось, он выходил из замка лишь с энной по счёту попытки. Сказать ему всё, что я о нём думал, у меня не было времени, я говорил с девушкой:
– Да вы не волнуйтесь. Хотите, я завтра вас покатаю?
Разумеется, она не дослушала. Она уже убегала.
– Завтра в это же время, – крикнул я вслед. – Ровно в двадцать девять часов девяносто восемь минут по большому грузинскому времени, жду вас на этом месте!
В тот момент я не думал за ней бежать. Я был рад, что эпопея с машиной, хотя бы на время, закончилась, а новая эра ещё не наступила. Когда же, так и не вызволив ключ из замка, я поспешил за её небольшой сутулой фигуркой… да, сутулостью-то меня и резануло, хотя я хорошо понимал, что может сделать с женщиной плащ, если он с таким капюшоном… я ещё не мог знать, что нам предстояло вместе провести ночь и затем полгода.
– Значит, вы мне не верите? – догнал я её на улице, когда она убегала по пустынному тротуару. – Вот вам мои часы. Взгляните сами, сейчас ровно двадцать девять часов девяносто восемь минут. Да стойте же вы, куда вы бежите? Посмотрите хотя бы.
– Отстаньте от меня!
– Я не вру!
Я совал ей под нос часы, она отбивалась рукой и, видимо, злилась. Что ж, от этого белорусского «камертона» я и сам что ни день заряжался злостью: у его электроники наблюдалась стойкая водобоязнь. Стоило даже просто сполоснуть руки, не отстегнув заранее ремешок, как циферблат поначалу гас, а потом начинал мигать самым диким набором цифр, чередуемых, как правило, двумя буквами: «Е» и «Г». Но всё же один характерный момент я заметил: когда наконец на табло устанавливалось стабильное 29:98, это значило, что завтра с утра можно смело ставить точное время и часы опять пойдут как часы. Главное, забыть о гигиене и не попадать под дождь, как сегодня.
– Дайте же мне пройти! – протестовала она, натыкаясь на часы. – Вы с ума сошли! Нет, не надо меня провожать!
– Упаси меня бог провожать вас в такую погоду. Да ещё ночью, – пытался я поддержать беседу.
– Слушайте, вы! – она снова полоснула глазами. Интуитивно я почувствовал, что сейчас она скажет то, после чего уже всё, но спасло проезжающее такси.
– Шеф! Отвези девушку, куда скажет!
Таксист почти в панике ощупал мокрую стодолларовую купюру. Мне оставалось только захлопнуть дверцу. Но такси не проехало и двадцати метров. Зажглись стоп-сигналы, машина вильнула вправо, метнулась налево и замерла у первого же подъезда семиэтажного дома, ровно через три здания от того, где я жил.
Она вышла и быстро взбежала по ступенькам крыльца. Хлопнула наружная дверь. Потом вторая, внутренняя, в тамбуре.
Выезжая обратно на улицу, таксист заметил меня и рванул прочь с визгом шин.
Я ещё стоял и курил, когда вновь раздалось хлопанье дверей, сначала глухое, внутренней, потом позвонче, наружной, и она появилась на крыльце.
Постояла. Пошла к дороге. Увидела на тротуаре меня. Остановилась. Снова пошла и снова остановилась. Мимо подряд пронеслись две машины, одно такси даже сбавило скорость, но она не проголосовала. Достала из сумочки сигареты. Я подошёл, вынул из коробка спичку, но рука дрогнула, и коробок упал в лужу. В зубах у меня ещё тлел бычок.
– Один мой знакомый так боялся подхватить СПИД, что даже не мог прикуривать от чужой сигареты, – глухо проговорил я.
– Я не боюсь, – сказала она и прикурила от бычка.
Глава 2
Клавдий Борисович наконец догадался убрать фотографии и стал засовывать их обратно в чёрный пакет. И ту её фотографию совсем мёртвой, лицо крупно, и ту почти голой, лежащей на какой-то лесной поляне, у самой кромки тающего весеннего снега. При этом он говорил:
– Я сейчас попрошу принести ещё по стаканчику чая. Или, может, присовокупим бутерброд?
Значит, она у них, подумал я. Лежит где-то в морозильной камере. И обязательно этот Y-образный шов от паха до ключиц, наскоро стянутый грубой ниткой…
– Вообще-то я бы поел, – неуверенно проговорил я, продолжая следить, как фотографии исчезают одна за одной. – Чтобы первое и второе, и третье. И горчица.
Этот приём я знал с детства. Меня этому научил отец: если не знаешь, что делать, делай то, что хотелось бы делать меньше всего.
Клавдий снял трубку:
– Таня, мы будем обедать.
Молодая-немолодая женщина, то ли горничная, то ли секретарша, но в белом переднике вкатила сервировочный столик, и вот уже Клавдий пригласил меня пересесть к журнальному столику с двумя креслами.
Суп был щи.
– Как вы меня нашли? – спросил я, проворачивая в них ложку.
– Как нашли? В нашей конторе читают всё, что выходит в стране. Ограничусь словами «в нашей стране».
– А что у вас за контора? КГБ?
– КГБ, как вы знаете, уже нет.
– ФСК? То есть теперь ФСБ?
– Милиция вас устраивает?
– А вас?
– Меня устраивает и милиция. Пока её тоже не переименовали. Впрочем, ладно. Вы уже некоторым образом человек посвященный, – не доев котлету, Клавдий принялся за кисель. – В каждом обществе, Константин, в каждом государстве есть особая служба, как бы это сказать, служба хранения глубокого молчания. Если хотите, так и называйте СХГМ. Ибо есть вещи, обнародование которых может вызвать некоторые нестроения в обществе, спровоцировать нездоровое любопытство, ажиотаж, смуту, шум, хай, ор… Ну, в общем, наша контора…
– Контр-ора.
– Если вам будет угодно. Я бы даже сказал, что мы своего рода кунсткамера. А сам я хранитель музея. И храним мы, как вы уже поняли, молчание. Молчание как таковое. По определению. Молчание собственно. Так что молчать я умею. Возможно, вы скажете, что молчать – это не профессия. Не знаю, не знаю. Хотя, возможно, призвание. Вспомните о наших молчальниках, о греческих исихастах. О Тютчеве, наконец. Мысль изреченная есть ложь. В помощь также Нильс Бор. Его теория дополнительности, где ясность высказывания дополнительна его истинности. Вам, как поэту, возможно, ближе Тютчев, но мне определённо Нильс Бор. Чем яснее мы выражаем мысль, тем дальше она от истины. И наоборот. То есть чем ближе к истине находятся наши высказывания, тем меньше мы их понимаем. Отсюда вывод: всякая истина лежит в невысказывании. Это не равно молчанию, нет. Применительно к вам, поэтам, я бы сказал, что истинный поэт тот, кто не пишет стихов. Хотя он по-прежнему поэт.
– Значит, я не истинный?
– Нет. Вы же не промолчали. Не вытерпели, не выдержали, не устояли перед соблазном об этом всём написать. Хотя бы и под видом поэмы. Так сказать, под прикрытием флёра воображения, вуали поэтической выдумки… – он отнял от губ кисель и жёстко взглянул на меня в упор, – бреда.
У меня было чувство, что он сейчас добавит «сивой кобылы». Я сжался, но сумел сказать:
– Вам видней.
– Нам видней. К сожалению, мы тоже страдаем ограниченным кругозором, но, к счастью, я вышел на вас почти сразу. Не прошло и полгода. Журнал оказался очень кстати. В принципе, я мог бы до пенсии разрабатывать эту тему… Ой, а что мы так плохо едим? Учтите, теперь до ужина.
– До ужина? Вы хотите сказать…
– Я хочу сказать, не напечатай так скоро вы это ваше… признание? Вы согласны, ваша поэма признание? Добровольное признание.
Я промолчал.
– Только странно, что нет названия, – продолжал он. – Три звёздочки вместо заголовка. Кстати, я выяснил, что в полиграфии эти три звёздочки называются «астеризм». Состоят из трёх астериксов. Ну и как вам такой астеризм?
Я молчал. Он выудил двумя пальцами из вазы салфетку, начал вытирать губы. Мне послышался даже скрип – с такой силой он проводил по губам этой рыхлой белой бумажкой.
– Они просто звёздочки, – наконец сказал я. – Те же звёзды, только маленькие.
– Прошу прощения?
– Полиграфия не причём.
– В самом деле? Ну как скажете. Но пора и продолжить.
Он попросил меня вернуться на стул перед его канцелярским столом, занял своё место, предложил сигарету.
За окном смеркалось. В тот момент, когда Клавдий включил верхний свет, жалюзи бесшумно закрылись. Стало отчаянно неуютно. И тут же подумалось, а сколько тут камер наблюдения? Наверное, пронзают всё помещение не хуже, чем душ Шарко. Но сколько бы таких ни было, к ним можно было прибавить ещё пронзительных две. Глаза Клавдия.
– Вы что-то готовы мне сообщить? – неожиданно спросил он.