реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Колпакиди – Че, любовь к тебе сильнее смерти! Писатели и поэты разных стран о Че Геваре (страница 128)

18

Две тысячи экипированных в американское хаки, по цвету не отличимое от грязной трясины, вооруженных американскими винтовками со смазанными американским маслом американскими пулями… Словно туча жаждущих крови клещей-гаррапатос, они расползлись по «Красной зоне». Что ж, им легко было взять след тех, кого они так искали. Две тысячи против семнадцати…

Командир молча выслушал весть о прошедшем бое и о потерях. Это происходило глубокой ночью. Нам только удалось собраться вместе. Докладывал Аларкон, несмотря на рану и страшную усталость. Он после смерти Коко являлся старшим в нашей группе. Казалось, иссушенные звуки слов, с трудом выговариваемых Бениньо, еле-еле продираются наружу из его пересохшей глотки. Мертвенная бледность его обморочного лица проступала даже сквозь непроглядную тьму, в которую, как в стоячее озеро смерти, до самых верхушек крон погрузились джунгли. Бениньо говорил очень медленно. Но командир не перебивал его. И каждый из нас – стоявших, полусидевших, бессильно лежавших неподалеку – всеми клеточками истончившейся, измученной оболочки, именовавшейся прежде человеческим организмом, ощущал напряженный гул молчания командира. С чем сравнить этот гул – с гулом вечности, или с грохотом горных пород где-то в глубоких недрах, у самых корней ушедших под небо Анд?..

Бениньо говорил, а командир молчал… В последнее время всем в отряде казалось, что он уже знает о том, что ему доложат, заранее. Словно сценарий происходящего уже написан, и текст его известен. Но лишь одному командиру. Это знание не приносило ему утешения, а тяжелым грузом ложилось на плечи, в тайники его бездонной души, отчего бледное лицо становилось всё непроницаемее, а зеленый огонь его взора – еще нестерпимее.

Почему накануне мы пришли в Игуэрру? Вот вопрос, на который бескрылым ответа не отыскать…

Сил у людей почти не осталось. Откуда им было взяться, когда у нас кончилась еда и мы плелись без капли воды. А он заставлял карабкаться всё выше и выше по горным склонам. На подступах к Игуэрре указатель его высотометра перевалил за отметку «2000 метров».

Город был пуст, как измученные желудки партизан, как кишащая солдатами сельва, простиравшаяся внизу. Все жители словно испарились в раскаленном мареве горного воздуха. Вечны здесь были одни камни…

Отыскав дом телеграфиста, Коко выяснил причину такого повального исчезновения. Жена телеграфиста, женщина в поношенном бежевом платье, с лицом сострадающей Богоматери, показала Коко бумагу, присланную от губернатора Валье-Гранде. В ней велеречиво расписывались зверства партизан, орудующих в этом районе, и предписывалось незамедлительно сообщить в Валье-Гранде любые новости, касающиеся «призраков джунглей». За это сулили немалую плату.

Сам телеграфист, муж женщины с добрым лицом, сбежал в неизвестном направлении, лишь только прознав о приближении отряда. И другие мужчины исчезли.

Об этом с усталой улыбкой командир сказал жене телеграфиста. Давно у нас в отряде никто не слышал из уст командира такой ласковой речи:

– Что же они называют нас призраками… Оказывается, призраками, которые умеют испаряться, являются мужчины Игуэрры.

– Да уж, сеньор. Наши мужчины – те еще призраки. Когда дело касается твердого слова, или заботы о семье, или честного поступка, они ту же улетучиваются… – как-то запросто, доверительно ответила женщина. До чего же приятный и нежный голос был у этой худой, изможденной сеньоры в поношенном бежевом платье. А кто из нас мог тогда предположить, что именно она принесет еду нашему командиру в последний раз? Простую человеческую пищу…

В бедной обстановке ее дома бросалась в глаза опрятность и чистота. Особенно это было заметно на фоне заполнивших комнату партизан – с грязными, худющими, точно скелеты, телами, сквозившими неестественной, мертвенной бледностью сквозь прорехи в нестиранной униформе, с язвами и болячками на босых ногах, нелепо и жалко торчащих из оборванных брюк, словно обглоданных пастью сельвы, обессилено полулежащих и сидевших вповалку прямо так, на полу.

А потом мы вышли из Игуэрры, и сельва накинулась с ревом и визгом, как свора голодных ягуаров, и её пасть кромсала и рвала наш отряд в клочья, и обескровила его еще сильнее, проглотив Коко, и Гутьерреса Ардайю, и Мануэля…

Мы попали в засаду… Аларкон, шедший в группе авангарда первым, нагнулся, чтобы вытряхнуть камешек из ботинка. Этот Бениньо… Ему чертовски везло и во время похода, и потом, когда мы уже осиротели…

Он нагнулся, и в тот самый миг сельва над ним с ревом разинула свою железную пасть и щелкнула тысячами клыков. Этот первый же залп и сразил троих наших товарищей. Он просто смел их, как ощетинившаяся дьявольская метла сметает невесомые перышки…

Об этом Аларкон рассказывал командиру, медленно, словно тащил изо рта непомерные раскаленные камни. А командир слушал его. Там, в самом сердце сельвы, прогруженной в глубокую ночь, на самом дне непроглядного озера смерти, глубже которого было только ущелье Юро.

Командир не перебивал. Он вообще не имел привычки перебивать того, кто с ним разговаривал. После слов, обращенных к нему, командир всегда выдерживал паузу, которая означала: «Подумай, может, ты что-нибудь упустил, и тебе есть, что добавить?»

Наконец, Аларкон закончил. А Рамон всё молчал. И каждый из нас ощущал, как нарастает гул еще не произнесенных слов. И тогда он сказал… Честное слово, лучше бы нас тогда поразила молния. Но вот уже несколько дней и ночей кряду на небе – пустом, вылинявшем от жары – мы не видели не то что грозовой тучи – ни облачка…

– Я предлагаю вам, боливийцам, покинуть отряд… – таковы были его слова. Зеленые молнии мерцали и целили в каждого из нас, пронзая насквозь тысячевольтным немым укором и кубинцев, и боливийцев, и несчастного перуанца Чанга.

Что ж, у командира был повод их произнести. После боя мы не досчитались не только троих убитых. Еще двое – Домингес и Камба – бесследно исчезли в суматохе, поднявшейся во время и после стрельбы. И если Камба давно уже потерял доверие Фернандо и остальных партизан, пропажа Антонио Домингеса всерьез встревожила командира. Этот чертов художник был посвящен в то, по какому маршруту отряд собирался продвигаться дальше. И вот теперь опасность уничтожения нависла над нашими головами. Я помню, как ловил ноздрями этот запах смерти, сочившийся из жирно блестевших листьями в ядовитом сумраке, онемевших от сытости джунглей.

– Следуйте по маршруту, проложенному Камбой… – продолжил он, словно в ответ на наше гробовое молчание. – В конце концов…

Командир не договорил, но еще один изумрудный всполох в его бездонных глазах завершил эту страшную фразу.

Ньято ответил за нас.

– Мы не уйдем, командир, – просипел он чуть слышно, словно задушенный.

Никто не согласился покинуть своего командира.

Тогда, после паузы, он произнес:

– Мы представляем достоинство Кубинской революции. Мы пришли сюда с острова Свободы, чтобы сделать свободным этот континент. Мы будем бороться за это до последнего человека и последней пули.

Последние пули… Что он имел в виду? Те самые пули, одна из которых на следующий день перебила затвор его винтовки, а другая ранила в ногу? Какая из них ранила его больней? Кто ответит на эти вопросы? Они так и остались сокрытыми там, на самом дне ущелья Юро…

А потом мы двинулись вперед. Мы, шаг за шагом, карабкались выше и выше в горы, по новому маршруту. Командир намечал его нам, руководствуясь своими, одному ему ведомыми соображениями. Никто из нас даже не пытался в те последние дни нашего восхождения на Голгофу, нашего вгрызания в эти каменистые бока опустелой сельвы осмыслить ближайшие цели похода. На это у нас попросту не было сил. Нескончаемый морок полусна-полуяви, голодожажды туго пеленал в свои саваны каждую из фигур этих шествовавших друг за дружкой, истончившихся до бесплотности оборванцев.

Тогда мы и вознеслись на ту стену. Точнее он вознес нас туда, столь ясно явив нам сокрытую до поры конечную цель нашего маршрута. А потом была ночь… Та, последняя ночь, неожиданно прохладная звездная ночь, после которой мы все спустились в беспросветный мрак ущелья Юро.

Ночь, когда он произнес: «Встретимся в апельсиновой роще»…

Мы расстались там, на самом дне ущелья Юро. Дно источало прохладу, но удушающий жар уже начинал струиться сверху, по отвесным стенам раскаленных расщелин. Эти стены сгрудились, нависли над нами, как неумолимость судьбы. Они пялились в нас своими окаменевшими мордами, покрытыми складками и трещинами горных пород, и в их жутких безглазых каменных выражениях сквозили рок и неизбежность конца…

Но, честное слово, никто из семнадцати, тех, кто находился в этот час рядом со своим командиром в ложбине, в самой утробе ущелья, не дрогнул духом и не запаниковал.

Этот час, 11.30… Полчаса до полудня. Самый пик дня, раскаленного слепым бельмом солнца. Его восход, осветивший окрестности, не принес нам ничего утешительного. Все три дозорные группы, высланные на заре командиром в три разных конца ущелья, едва не обнаружили себя. Они почти натолкнулись на солдат и рейнджеров. Те кишели повсюду.

Рано утром нас спас только рельеф этого ущелья. «Дьявольски пересеченная местность», – констатировал командир, оглядывая пейзаж, открывшийся нашим взорам с первыми солнечными лучами. Какое-то чертово нагромождение островерхих, едва покрытых деревьями и кустарниками, утесов и холмов.