Александр Колпакиди – Че, любовь к тебе сильнее смерти! Писатели и поэты разных стран о Че Геваре (страница 117)
Тот любил их подкармливать. Подойдет, бывало, к ротанговой пальме, у вершины которой, словно большие коричневые орехи, висят несколько любопытных, уморительных мордочек, и дразнит их кусочком маисовой лепешки. Наконец, одна из обезьянок не выдерживает и спускается вниз, ловко выхватывая протянутый ломтик. Командир, обычно сурово следивший за расходом нашей скудной провизии, своему телохранителю не препятствовал, сам иногда шутливо общался с «дальними родственниками».
А те с любопытством глазели с ветвей, как мы хозяйничаем в джунглях. Но потом подкармливать их стало нечем, и «родичи» сами стали нашим кормом. Ньято умудрялся утушивать жесткое, постное обезьянье мясо до стадии неплохого жаркого. В качестве специй он добавлял какие-то только ему ведомые травки. Так ленивцы и перевелись возле лагеря. Те, кто не стал нашей добычей, покинули эти места, оставив в напоминание лишь название лагеря – Обезьяний. Как сказал мне недавно один венесуэльский партизан, после победы революции надо будет поставить в центре сельвы памятник неизвестной обезьяне, нашей спасительнице от голодной смерти. Уже тогда я ощущал непрерывно сосущую в животе пустоту голода. Ее прекрасно описал Кнут Гамсун в своем романе «Голод», однако голодать на природе во сто крат тяжелее, чем в джунглях больших городов.
Нас тогда клещами держал «железный», изматывающий распорядок, продуманный командиром. Так он пытался погасить растущее между кубинцами и боливийцами напряжение: обморочные марш-броски по зарослям, непрерывные караулы, многочасовые занятия по боевой подготовке, по истории Латинской Америки, испанскому языку, языкам гуарани и кечуа. Зачастую это стремление приводило к обратному: уставшие, недосыпавшие и недоедавшие люди делались раздражительнее, ссорились по пустякам. И это тут же проявлялось, чуть только командир оказывался поодаль. При нем бойцы не смели вступать в открытые перепалки. Должен признать, что мне такой режим приходился по вкусу: духовная пища почти заглушала нехватку сна и еды, в особенности, книги, которые можно было взять у командира. Те дни в Обезьяньем лагере стали моим настоящим университетом…
Рамон дал почитать мне одну из своих книг. Я попросил. У него их много хранилось в Каламине… Книгу написал американец Марк Твен, и называлась она «Янки из Коннектикута при дворе короля Артура». Что ж, название говорило само за себя, но мне книга понравилась. Особенно, как король вместе с рыцарями сидел за круглым столом. Чтобы все были равны. Совсем, как у нас в Каламине… Помню, я сказал об этом Рамону. Он рассмеялся в ответ.
– Вот увидишь, Алехандро, наступит день, когда все люди будут именно так восседать на нашей планете, – произнес он, набивая табаком одну из своих трубок. Их у него было две. – Ведь земля круглая, как стол короля Артура.
Раскурив трубку головешкой из костра, командир спросил, что еще запомнилось и понравилось мне в этой книге. Я пересказал ему эпизод, который врезался в память: когда янки из револьвера расстреливает скачущих на него рыцарей. И хотя все они скакали в доспехах и латах, на лошадях и с тяжелыми копьями, а янки стоял один и в сюртуке, когда я читал эту сцену, мне казалось, что это какой-то маньяк стреляет по беззащитным детям, играющим в рыцарей. Мне так и виделись эти суровые воины, которые на всем скаку с грохотом валятся оземь, сраженные дьявольской машинкой звездно-полосатого мистера Кольта.
– Это мне хорошо запомнилось. Но совсем не понравилось, – сказал я тогда Рамону.
– Да, – с усмешкой кивнул Рамон. – Это совсем в духе янки…
– Жалко рыцарей. Они так служили своей королеве. Благородно и преданно… Так, наверное, надо служить и своей родине.
– Они слишком любили свою королеву, потому так легко принимали смерть, – задумчиво произнес Рамон и посмотрел на Таню.
Она находилась у его ног, самозабвенно усевшись прямо на холодную землю, внимая ему. Белокурая и прекрасная, она выглядела воплощением той мечты, за которую нам предстояло бороться, о чем говорил Фернандо. Любовь сквозила в ее блистающем взоре…
– Когда действительно любишь, умереть не страшно, – сказал Рамон. – Запомни, Алехандро: намного страшнее терять тех, кого любишь. Тогда на смену любви приходит ненависть. Нет, неверно… Любовь – это и есть ненависть, обращенная на твоих врагов.
Любовь и ненависть… Да, она права, тысячу раз права: для
Только не для Ульрики. Как взъярилась она, когда сюда позвонила Флора. Нет, ее припадком двигала не ревность. Вот это тебя и смутило. Будто бы иссушило источник твоих хаотичных метаний, развеяло пороховую пелену, затянувшую здесь, в Париже, твое смятенное всем этим калейдоскопом событий и разговоров сознание. «Альдо, я беременна…» «Алло, алло! Плохо слышно!.. Повтори…» «У нас будет ребенок, Альдо. Будет малыш» «Откуда она узнала телефон?!
Да, герилья… Вот единственное, о чем она думает. Нет, даже не так: вот что питает её существо, наполняет его до краев, до самых кончиков её огненно-рыжих волос. И его она оценивала не как мужчину или любовника, а в той только степени, насколько он вынослив и неутомим, насколько он будет полезен как партизан в боливийской сельве. Чертова стерва.
Она кричала ему в лицо, а он ее словно не видел. Действительно, в ушах еще звучал нежный, показавшийся таким родным голос Флоры. Теплый. Как кофе с молоком, который Флора подавала ему в постель светлыми субботними утрами в их гнездышке на Дюссельдорфштрассе. Да… Флора, ребенок. Его ребенок… Вот когда впервые ему открылось, с такой убийственной ясностью, какая дистанция отделяет то, что он слышал по телефону, от того, в чем он участвует здесь, в Париже.
Дистанция, расстояние. Впрочем, есть одно «но», такое еле заметное. Мостик, пролегший между двумя отвесными склонами, над бездонной пропастью. Альдо Коллоди, собственной персоной…
Шаткий, надо признать мостик. Флора там, в Берлине, и их будущий ребенок. А он здесь, с Ульрикой и Алехандро, и всё то, что происходит, как мальмстрём, необратимо, в гибельном восторге кружась и утягивая туда, в мглисто-зеленую, как глаза Ульрики, пучину герильи.
Неужели этот звонок и теплый голос Флоры – та рука Господа, которая протянулась, чтобы вытащить его из этого низвержения? Или вознесения? В конце концов, как говорит Сентено, разницы почти никакой. Посему хватайся, Альдо, и не раздумывай.
Вот, ты уже начал цитировать генерала… То ли еще будет, пока ты скинешь ослиную шкуру. Неужели ты всё же спасешься? Как глупый деревянный человечек, угодивший в утробу гигантской рыбины… Да, попросту делай, что должно, а там будь что будет. Так тебе говорил когда-то твой отец, Альдо. И разве встретил бы Пиноккио своего папашу, несчастного Карло, не проглоти его морское чудище? Тебе суждено это, Коллоди, а посему – делай, что должно…
Ульрика… Посмотри, она уже совсем взяла себя в руки. Вот это выдержка. Боливийский огненно-рыжий пламень и арктический лед, сковавший скулы. Не зря у ее отца так получались горные съемки, все эти сверкающие на ослепительном солнце снежные склоны. Фюрер был просто в восторге. Ее старшая сестра застрелила Кинтанилью. Она просто зашла в консульство в Гамбурге. «Я гражданка Германии… Хочу получить боливийскую визу… Что? Нет, боливийскую визу… Будьте добры, позовите господина консула… Сеньор Кинтанилья?» Громкий хлопок, грудь господина консула расцвела обнаженным мясом. Еще один хлопок и еще одна кровавая роза на груди. Гражданка Германии поворачивается и спокойно выходит… Моника готовилась к убийству Клауса Барбье, «лионского мясника». Близкого друга собственного отца. Разве нет в этом отзвука отцеубийства, отсвета наливающейся багряной зари? Впрочем, вряд ли она различала эти оттенки. Вот и Ульрика… Исступленная экстремистка с затаившимся между грудей католическим распятием. Мир расколот на два цвета – черный и белый. Никаких недомолвок и недоговоренностей, никаких оттенков и цветовых гамм. Воистину, арийская прямолинейность! Такая же черно-белая, как горные съемки Эртля-старшего, или знаменитая кинолента «Триумф духа», в которой именно он увековечил идеи Рифеншталь, жуткую и величественную неоготику Третьего рейха. А еще папаша Эртль хлопотал за шкуру своего друга Барбье, который с редкостным рвением отправлял на смерть тысячи невинных душ.
А дочери Эртля с исполненным католического экстаза самозабвением ищут смерти врагов справедливости. Вот и Ульрика… Она идет в герилью, как христианка первого века – в яму, наполненную львами, как фанатично преданная своей ереси – на средневековый костер. Да, да, зеленое пламя боливийских джунглей, которое пылает в ее взоре – это пламя аутодафе.
«У нас будет ребенок, Альдо. Будет малыш»… Ты продолжишься, Коллоди. Разве не меркнут в сравнении с этим отсветы любых костров? Бушующее море огня превращается в капельку света, горячий зубчик свечи, что, прорезавшись, наливается жизнью и… растет. Ты не можешь собраться с мыслями, осознать. «Будет малыш»… Но ты всё почувствовал. Всего какой-то миг, но он озарил твое набитое рефлексией нутро каким-то новым неведомым светом. И Ульрика, увидев твое лицо, на секунду умолкла. Наверное, что-то поняла своим женским чутьем.