Александр Колпакиди – Че, любовь к тебе сильнее смерти! Писатели и поэты разных стран о Че Геваре (страница 105)
И еще я представлял Марию. Но совсем по-другому. Во мне звучал ее голос, с жаром говоривший о смысле национальной революции и о борьбе с догмой, борьбе, символом которой стал команданте Че. И тогда палящее марево влажного, вязкого воздуха, сквозь который мы продирались, как через заросли, превращалось в ее горячее дыхание, опалявшее мое лицо. Ее глаза, горящие, сверкающие ослепительно-ярким светом идеи, захватывали меня без остатка. И я наяву переживал уже другую картину, где глаза Марии оставались такими же страстными и горящими, но она – совсем другой. Без своей воздушной маечки, без потертых джинсов… Мы уже не сидели под желтым абажуром с бархатными колокольцами, разделенные кухонным столом. Ее завораживающий голос шептал совсем другие слова, а тело, обжигающе-горячее, обнаженное, сплеталось с моим также неистово, как нескончаемо совокуплялись бесстыдно-голые, сверкающие гладкой зелёной кожей лианы и ветви вокруг…
Фредди Маймура… Как-то он принес Тане цветы: несколько зеленых стеблей со свисающими, как колокольчики, светло-розовыми и белыми бутонами. Ее уже мучила лихорадка. Она сильно страдала, но изо всех сил старалась держаться. И только немая мука, застывшая на ее лице, без слов и стонов говорила, чего ей это стоило. Но лицо! Весь ее облик уже мало напоминали ту белокурую фею, божественно-завораживающую Таню-партизанку, которая встречала нас на пороге своей квартиры в Ла-Пасе.
На привале она полулежала, прислонившись мокрой спиной к дереву, сложив свои белые, тонкие руки на часто-часто вздымавшемся животе. Она взвалила на себя непосильный груз. Что ж, каждый служение идее понимает по-своему. Она понимала идею так, как ее командир:
На протяжении полутора месяцев ее нежные, белые руки, созданные для гитарных струн и клавиш аккордеона, для исполнения чарующих балетных па, стирали нашу одежду, штопали дырки на наших изодранных колючками брюках, накладывали компрессы и отирали пот и испарину со лбов мечущихся в лихорадке. Но колючие заросли, враги, голод, болезни с остервенением, с новой, неистощимой злобой рвали на клочья нашу одежду, наши тела и души.
И вот ее руки, безжизненные, словно из воска вылепленные, покоятся на ее часто-часто вздымающемся животе, и вся она, безжизненно-бледная, как-то скрючена. Как надорванная струна… И Фредди молча, торопливо и крадучись подходит к ней и бережно кладет на эти руки цветы… Все, несмотря на то, что смертельно устали, невольно улыбнулись, увидев, как засияло лицо Тани. И Фернандо тогда не сдержал улыбки…
Она и Густаво Мачин по прозвищу Алехандро на подходе к реке Икири стали совсем плохи. Плелись, еле переставляя ноги, в самом хвосте отряда. И многим приходилось несладко. Хоакин совсем изнемог от усталости и своей полноты, которую не брали ни утомительные переходы, ни хроническое недоедание. Почти все страдали животом, а у Мойсеса Гевары начался кровавый понос. «Язва открылась», – осмотрев его, констатировал Рамон.
Порой Мойсеса мучили такие резкие боли, что он с криком, схватившись рукой за живот, замирал прямо на марше. Он стоял так несколько минут, пережидая приступ, не в силах сдвинуться и освободить проход по тропинке, согнувшись под тяжестью рюкзака, с искаженным мукой лицом. А шедшие следом обходили его. Кто молча, а кто-то – раздраженно ворча.
И странное дело, больше всех недовольными оказывались те самые «кандидаты в бойцы», которых Мойсес Гевара и привел в отряд. «Порченые», по выражению командира…
Рамон на каждом привале справлялся о состоянии Тани, впрочем, как и о самочувствии остальных больных. С непроницаемым лицом выслушивал новости и становился всё мрачнее. Он не выдержал, когда у Мачина температура оказалась 38, а у Тани – перевалила за 39…
Когда отряд разделился, Рамон доверил Маймуре следить за ее здоровьем. Таня, словно в горячке, твердила, что она сможет идти с авангардом… Впрочем, температуру сбить не удавалось…
Они расставались, чтобы больше никогда не увидеться. В этой жизни… Она смотрела на него снизу вверх. Немой вопль страдания звучал в ее воспаленном взоре. Казалось, никакая сила не заставит ее отвести хоть на миг взгляд от его лица. Трудно обозначить каким-то одним словом необъятную гамму чувств и эмоций, которые, словно океанские волны, гряда за грядой, накатывая вместе со слезами, туманили воспаленный, но все равно невыразимо прекрасный взор ее изумрудно-лазурных глаз. Обожание и мольба, восторг и обреченность… Весь ее взгляд воплощал какую-то невысказанную просьбу, накалом ожидания напоминая последнее желание приговоренного.
Но Рамон в этом желании отказал. Он положил свою руку ей на плечо (до этого он бережно поддерживал ее под локоть).
– Это невозможно. Прощай… – глухо долетел до меня его баритон.
«Это невозможно»… О чем безмолвно молила его Таня? Конечно, о том, чтобы он взял ее с собой…
Расставанье отразилось очень болезненно на каждом – от командира до рядового. Мы словно чувствовали, что больше никогда не увидимся. В этой жизни… Поначалу, в спешке, мы не очень на этом зацикливались. Француз и Пеладо очень спешили поскорее покинуть отряд, поторапливали командира. Рамон даже однажды сорвался, после утомительного марша: накричал на Француза, когда тот в очередной раз привязался к нему со своими разговорами…
Командиром арьергарда Рамон назначил Хоакина. Хоакин – Вило Акунья… Ни до, ни после похода мне не приходилось встречать более неразговорчивого человека. Своей молчаливостью и сетью глубоких морщин на лице – лице нестарого, но бывалого человека – он напоминал гранитную глыбу. Эти неподвижные морщины казались складками каменной породы. Он умел прятать в них боль страдания. А страдать Акунье приходилось почти с самого начала – сперва от своей тучности. Во время тренировочного февральского похода он постоянно плелся в хвосте нашей цепочки. Тогда нам казалось, что командир намеренно тянет эту цепочку между каменистым молотом сельвы и наковальней страданий. Чтобы сразу закалить нашу цепь, протащив ее по всем девяти кругам ада. И ропот многих из нас, особенно боливийцев, останавливало лишь то, что скрепляющим, главным звеном этой цепи был Рамон, и так же, как все, закалялся в адском горниле…
А Хоакин… Он, которому было хуже многих, может быть, хуже всех… Он не роптал. Со временем его полнота перешла в нездоровую одутловатость. Опухшие ноги, брюшные стенки живота, болтающиеся, как мешок с остатками зерна. И неодолимая жажда, которой он начал мучиться намного раньше остальных… Рамон подозревал у него сахарный диабет… Но никто не мог ему помочь. Лекарства отсутствовали. Только таблетки от поноса, от простуды и температуры.
Вило Акунья отказывался от таблеток и уповал на свою волю борца. Лишь благодаря ей он не давал себе превратиться в развалину. Не зря Фернандо назначил Хоакина своим военным заместителем, начальником штаба, а потом – командиром тыловой группы…
Мы уходили, а они оставались там, сгрудившись на обрывистом берегу Икири. Приказ командира, как всегда, врезался в память лаконичностью отточенного лезвия мачете: проявить свое пребывание в районе, чтобы отвлечь силы карателей от авангарда. По истечении трех дней Хоакину предписывалось оставаться в «Красной зоне» и не вести никаких боевых действий. Просто дожидаться возвращения Рамона.
«Просто дожидаться нашего возвращения»… Так сказал Рамон, уже на ходу, обернувшись. А джунгли полнились треском цикад, щебетом и трелями птиц, звуками леса, шумливо напоминая о жизни, спрятанной за окружавшими нас отрешенно-зелеными стенами.
Гранитные складки лица Хоакина, лучи солнца, горящие золотым огнем в уложенных (аккуратно и женственно, несмотря… вопреки…) локонах Тани, немногословный гигант Браулио, чья черная кожа на фоне обескровленных товарищей становилась еще черней, и блестела в солнечных бликах, словно облитая нефтью…
Неподвижно стоящие, сидящие на земле и на корточках, прислонившись к стволам деревьев; тощие, в грязно-серой одежде, с измученными, мертвенно-бледными лицами… Они совершенно не вписывались в окружавшее их буйство красок и сочной зелени. Речушка за их спинами торопливо и живо несла свои воды, пуская в глаза отсветы солнечных бликов. И мы, вслед за ней, чувствуя на себе их неотрывные взгляды, несли рюкзаки. Следом за своим командиром, торопливо, не оборачиваясь. Будто, обернувшись, ты мог увидеть, нет, услышать их отчаянные немые оклики, которые в одночасье, без слов, рассказали бы, нет, прокричали всю черно-белую правду о трагической невозможности нашего расставания…
Странно… В испанском проточная вода – agua corriente – означает то же, что и вода живая – agua viva. А стоячая? Разве не называют её еще мертвой водой – agua muerta?
Мы – группа авангарда – спешили вслед за течением реки, словно нас кто-то подталкивал прочь – туда, к спасительному северу «Красной зоны». А они оставались на берегу, неподвижные, обреченные…
Кто знает, может быть, перед ними уже расстилалось непроглядное зеркало брода Йесо – безъязыкое, леденящее своей тьмой. Такое же, как мертвая гладь озера Пириренда.
Что ж, отряд Хоакина выполнил приказ. Они