реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Генис – Трикотаж. Обратный адрес (страница 50)

18

– А президент, – возмущался пятый, вспоминая поцелуй Картера с Брежневым, – милуется с кремлевскими старцами.

– Всё потому, – ставил диагноз шестой, – что в Америке слишком много свободы.

– Для нас с Фимой, – спорил седьмой, – в самый раз.

– А для остальных, – не соглашался шестой, – чересчур.

– И всё из-за того, – завершал беседу начавший ее, – что они не читали Драйзера.

Справедливости ради надо признать, что Америка отвечала нам тем же, особенно в Голливуде, где мало что изменилось со времен упомянутой Ильфом и Петровым картины “Княгиня Гришка”. Из фильма в фильм по экрану бродили чекисты в гэдээровской форме с фамилиями русских классиков. Они танцевали вприсядку и пили с рассвета, закусывая блинами с кабачковой икрой. Даже буквы в кино не умели срисовать: “К” и “Я” смотрели в другую сторону.

Не снеся обиды, я попросил вмешаться земляка – Илью Баскина. Талантливый, ехидный и остроумный, он прямо из Рижского ТЮЗа попал в Голливуд, где сумел изрядно прославиться. С ним невозможно бы- ло гулять по улице, потому что каждая вторая школьница просила автограф. Баскин играл незадачливых русских, которые льстили американским зрителям своей неопасной глупостью. Сам он любимой ролью считал монаха-травника в экранизации романа “Имя Розы”. Ради нее Илья выбрил тонзуру, удивляя ею других евреев.

– Ну почему, почему ты им не скажешь?! – взвыл я, когда мы подружились. – Ведь кроме тебя в Голливуде и русских нет.

– Потому и нет, что наши всех учат, – холодно ответил он и покатил по Сансет-бульвару в открытом “ягуаре”.

Убедившись, что американцы безнадежны, мы с Вайлем решили начать с себя. Новая книжка была попыткой понять, куда и зачем мы попали. Выводя сальдо, мы перечисляли и сравнивали то, что потеряли, с тем, что приобрели. Получалось примерно поровну, если не судить по украденному названию – “Потерянный рай”. Им, конечно, была та Америка, в которую мы стремились, а не та, в которой оказались. Догадываясь, что эти страны невозможно совместить, мы хотели заменить советскую мечту на американскую. Но для этого надо было наконец открыть Америку, а мы пока не знали ни где, ни как.

Услышав разочарование в заглавии книги, ею заинтересовались русские в Израиле, где со злорадством относятся к изменившим ему евреям. Издательством “Москва – Иерусалим” заправляла чета Воронелей. Саша – автор лучшей книги о русских евреях “Трепет забот иудейских”, Нинель писала все остальное. Самой смешной была пьеса “На дебаркадере”, где нематерные слова встречались только в заголовке.

Не добравшаяся до Америки и никого не заинтересовавшая в Израиле, наша книжка была, пожалуй, важна для одних авторов. Мы покинули мир, где, как в сказке Андерсена, каждая вещь (от тонкого стакана до граненого) могла поделиться своей историей. Мы попали в мир, говоривший непонятно, да и не с нами.

Впрочем, мне было только тридцать, и я не унывал, ощущая себя командировочным.

25. Вернисаж, или Призраки

Опьяненные успехом “Нового американца” и отравленные его крахом, мы с Вайлем уже не мыслили жизни без своего органа. Он казался нам бесспорно важнее какой-нибудь селезенки. Поэтому, соблазнившись сомнительным предложением, мы пустились в очередную авантюру и открыли еженедельник “Семь дней”.

Самыми примечательными в нем были Бахчанян и зарплата. Издатели приносили нам деньги в полиэтиленовом мешке из супермаркета Price Rite, что в переводе означает “правильная цена” с ошибкой. Мы тоже так считали, но исправить ее не могли, ибо получали жалованье теми самыми однодолларовыми купюрами, которыми покупатели расплатились за наш журнал в газетном киоске.

Ни до, ни после “Семи дней” мне никогда не приходилось видеть столько грязных денег. Многие были вымазаны то ли кровью, то ли помадой. Вашингтону, как вождям из наших учебников, пририсовывали очки, трубку и гениталии. Иногда на банкноте читался записанный впопыхах телефон, и меня подмывало по нему позвонить, но я стеснялся акцента и боялся абонента.

Раз в неделю мы долго делили кучу денег на три и удивлялись, как мало выходит на нос, особенно Бахчаняна, у которого он был больше моего, но совсем другой – ассирийской, как мы специально выяснили в музее, формы.

Журнал “Семь дней” оказался выдохшимся шампанским. Мы имитировали пропавший энтузиазм, стараясь потакать тому неизвестному читателю, от чьего доллара мы напрямую, а не метафорически зависели. Для него мы печатали из номера в номер остросюжетную и маловразумительную “Хватку шайтана”, рассчитывая, что роман понравится этому неприятному субъекту. Поскольку я ни разу его не встречал, мне он казался привидением капитализма, бездомным духом наживы, который, словно тень отца Гамлета, лезет не в свое дело и портит настроение. Хорошо еще, что, откупившись от него “Шайтаном”, мы отдавали остальные страницы Бахчаняну.

Вагрич служил тайной причиной и очевидным оправданием всей затеи. Журнал стал его вотчиной, которой он распоряжался как собственной галереей или даже музеем. Пользуясь нашим безоговорочным восхищением, Бахчанян перевернул доску: своими текстами мы оформляли его картинки. Когда мы не знали, что к ним написать, Вагрич пожимал плечами, и журнал печатал его работу на развороте. Так выходил плакат размером с дверь холодильника. Например, вареный омар с популярным у тогдашних пацифистов лозунгом “Лучше быть красным, чем мертвым”.

Неисчерпаемый Вагрич работал во всех жанрах. Иногда это были загадки для начинающих: “На Красной площади стоит, в нем кое-кто в гробу лежит”. Иногда лозунги: “Бей баклуши – спасай Россию”. Иногда – словесный зверинец, в котором мирно паслись иисуслик и броненосец “Потёмкин”.

Поскольку всё это отпугивало консервативных, да и любых других рекламодателей, журналу пришлось обзавестись своей доской объявлений. Их Вагрич сочинял от чужого, но хорошо знакомого ли- ца: “Дам сдачи. Мохаммед Али”, “Изменю родине с матерью. Эдип”, “Ищу приключений на свою жопу. Лимонов”, “Куплю картошку в мундире. Генерал Григоренко”. Я до сих пор не могу понять, почему Вагрич всем нравился, включая тех, над кем он издевался особенно обидно, как это было с Алешковским, которому Бахчанян приписал объявление “Подрочу на скорую руку”, намекая на “Николая Николаевича”.

Юз явился в Америку в ореоле славы этого знаменитого романа. Битов надеялся увидеть его в “Литературных памятниках”, Бродский назвал Алешковского “Моцартом языка”, мы не могли пройти мимо и для знакомства зазвали Юза на рыбный базар. Фултон-маркет обслуживал оптовиков Нью-Йорка и закрывался с рассветом. Поэтому вместо парадного ужина пришлось устроить обильный завтрак, продолжавшийся до заката и переваливший за него. Главным блюдом стал омар ростом со школьника, главным развлечением – виртуозный мат, которым славился Алешковский.

Однако и у него было что-то святое, как выяснил Вагрич, сделавший для новой книги Юза обложку со всевидящим оком. Работа понравилась, но разомлевший от похвал Бахчанян признался, что глаз принадлежал Сталину. Этого Алешковский не вынес, хотя инцидент был случайным. Вагрич просто утилизировал отходы производства – у него повсюду валялись ошметки сталинских портретов.

Одержимый вождями, Бахчанян и сам в них играл, и других втягивал, заставляя рисовать Сталина таким, каким старые его помнили, а молодые – представляли.

– Советские вожди, – говорил Вагрич коллегам, – самое оригинальное из всего, что нам удалось вывезти с родины. Абстракционизмом запад не удивишь, то ли дело – портрет Сталина, а лучше – его мавзолей, который хорошо бы устроить в Централ-парке.

– Душа моя, – сказали Комар и Меламид хором, – кому в Америке интересен Сталин?

“2х2” – так называлось интервью, которое мы с Вайлем взяли у Комара и Меламида, когда они перебрались в Америку из Израиля. Там они приняли на себя ответственность за землетрясение, разрушившее палестинскую деревню. В Нью-Йорке Комар и Меламид привлекли к себе внимание тем, что сумели превратить политический протест в лирическое излияние.

– В каждом человеке есть килограмм дерьма, – объясняли они свою интерпретацию соц-арта, – и как бы нам это ни казалось противно, оно – часть нас. Наши картины честно делают его видимым и по-своему нарядным.

На добротных и тщательных холстах Комара и Меламида искрились аляповатыми красками патологические воспоминания из пионерского детства. На их картинах страна напоминала ту, что Волька показывал старику Хоттабычу. Если Кремль был списан с фантиков, то “Сталин в окружении муз” мог бы украшать учебник с соц-артовским названием “История СССР с древнейших времен”. Соединив лирику с пафосом, художники создали монументальный портрет отечества, который живо напоминал панно “Дружба народов” из мясного павильона рижского колхозного рынка. Но поскольку американцы его не посещали, соц-арт казался им в новинку. Более того, он пришелся ко двору: холодная война вступила в решающую – идиотскую – стадию.

– Правда ли, – спрашивала меня соседка фрау Шпигель, сбежавшая от нацистов из Вены в Нью-Йорк и с тех пор следившая за международными новостями, – что ваши русские сбили пассажирский авиалайнер, устроили Чернобыль и объявили миру мир?

– Эти русские, – защищался я, – вряд ли считают меня своим.