18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Генис – Три города Сергея Довлатова (страница 22)

18

— Это невероятно! — не успокаивался он. — Быть не может.

И вспомнил один из своих «лишних» сюжетов.

Глубокой ночью, в совершенной тьме, позвал его с верхних нар взволнованный шепот:

— Серега, проснись! Кажи мне правду, не могу больше мучиться один.

— Какую правду, Петро?! Спи!

— Нельзя спать, Серега! Бают люди, да поверить-то невозможно. Как с этим жить? Бают, что есть на свете такая птичка. Колибри. Маненька-маненька, як шмель!

На дверях отдела «Литература и искусство» газеты «Советская Эстония» время от времени появлялась табличка с двустишием, сочиненным Сергеем: «Две удивительные дуры ведут у нас отдел культуры».

Заведовала отделом Кармелла Эклери с пионерским костром волос на голове. Непомерную свою грудь, помня, что она сотрудник партийной газеты, Кармелла запирала в двубортный пиджак с угрюмыми пуговицами. Но груди все равно, как лобастые сироты, вылезали в надежде, что их кто-то приметит и удочерит. Кармелла относилась ко всем видам творчества с ровной, почти ленивой неприязнью, но к поэзии почему-то испытывала ненависть концентрированную, близкую по составу к серной кислоте. Она даже подала главному редактору Генриху Францевичу Туронку пространную записку, в которой намечала пути окончательного истребления рифмованных сочинений и предлагала считать писание стихов занятием, несовместимым с партийной честью. Во всяком случае, для сотрудников «Советской Эстонии». Генрих Францевич предложение Кармеллы мягко отклонил как интересное, но несвоевременное.

Когда случалось Довлатову написать очередной стишок и вся редакция подхватывала его, Кармелла Эклери лишь загоняла груди под пиджак и мрачно констатировала: «Я эту кашу уже кушала». Затем возмущенная Эклери шла в международный отдел проведать парализованного Ефима Тухшильдта. Два года назад, во время редакционного ремонта, на Фиму обрушилась стена, он получил непоправимую травму позвоночника, и никто не смел его теперь уволить. Семья каждое утро приносила Ефима в редакцию на носилках, и, лежа посреди отдела, он весь день раздраженно диктовал геополитические обзоры специально нанятой машинистке. Вечером, перед тем как семья забирала его домой, Фима с помощью Кармеллы обращался в компетентные органы с просьбой разоблачить Довлатова, который есть не кто иной, как плагиатор. «Доказать очень легко, — писала под Фимину диктовку Кармелла, — достаточно сравнить рассказы Довлатова с отдельными главами задуманного Тухшильдтом романа „Люди и моторы“, а также некоторыми сценами из сложившейся в его голове экзистенциальной пьесы „Мир перечислен в меню ресторанном“».

В одном из писем Довлатов вспоминает коллег по Дому печати:

Две недели я болел отвратительным гастроэнтеритом (гастрит плюс Эклери), в просторечии — воспаление желудка, еще проще — адский дрист, испарина, температура, сухари, рисовый отвар — картина ада.

И дальше:

Правда ли, что Кармелла Эклери родила человека? С кем на пару? Неужели… Удовлетворите мещанское любопытство.

Сергей создал в газете страничку «Для больших и маленьких». Там он непременно помещал стишок, из которого русские дети узнавали новое эстонское слово. И всякий раз куплет вызывал какие-то ужасные подозрения у начальства, о чем можно прочесть в «Компромиссе».

Замучившись объяснять невинность своих поэтических порывов, Сергей решил написать уж совершенно детское, прозрачное и простенькое четверостишие. Вот оно:

Таню я благодарю За подарок Танин. Ей «спасибо» говорю, По-эстонски — «tänan».

Стишок, благодаря прелестной рифме, мгновенно запомнился и распространился по Дому печати.

Вечером в отдел к Сергею явилась заплаканная Таня из «Деловых ведомостей».

— Сережа, выслушайте меня! Вы большой талант, но умоляю, не печатайте! Сережа, там всё — сплошная ложь!

— Где? — Довлатов зарылся в бумаги.

— Не печатайте этот рифмованный поклеп, Сережа, — я не переживу! — Таня сделала попытку упасть перед Сергеем на колени.

— Таня, какой поклеп? — Довлатов подхватил ее и усадив на стул.

— Тот самый, Сережа, тот самый! «Таню я благодарю за подарок Танин». Вы благородный человек, поверьте, он обливает меня грязью из-за того, что я его бросила!

— Кто?

— Смульсон! Это ведь он вам сказал, что я его наградила триппером?!

За дверью стояли еще две Тани. Одна — из «Таллинских зорь», вторая — из «Молодости мира». Зори молчали, а молодость мира, тряся завитками печального цвета вербы, протягивала Сергею четвертушку листка, походящую издалека на медицинскую справку.

«Уж мы этого так не оставим! — пообещала молодость, — мы соберем подписи. Адольф Сергеевич и Модест Маркович оба хоть сейчас подтвердят наше полнейшее здоровье. А надо, так мы и отдел публицистики, и отдел спорта призовем в свидетели. Причем, заметьте, обоих изданий. А уж ночные дежурные — так все будут за нас. И вам еще ой как не поздоровится за эти сплетни, товарищ Довлатов!»

Мы заключали с Довлатовым всевозможные пари. Была такая игра: попытаться вставить в свою статью какую-нибудь идиотскую фразу так, чтобы цензура ее не вычеркнула. Я взялась включить в рецензию слова «враги же клевещут». Это выражение было когда-то привычно в партийной прессе, но к середине семидесятых устарело и слишком уж огрубело. Его запретили. Я исхитрилась, написав: «Криками „Враги же клевещут!“ бороться с оппонентами бессмысленно!» Прошло. Сергей проиграл спор и должен был пригласить меня в бар Дома печати.

Гастрономические притязания в нашем баре тогда простирались от бутерброда с килькой за 10 копеек до бутерброда с колбасой за 18 копеек. Но в день нашего спора в бар внезапно внесли огромное блюдо с бутербродами с красной икрой, цена — 1 рубль. Сережа посмотрел на меня и сказал: «Ну, мне интересно, кто победит сейчас в вас — поэт или мещанка?!»

Я обиделась: разумеется, мещанка, которая требует бутерброд с икрой!

Икра была тут же куплена. Сережа некоторое время рассматривал меня с оттенком изумления — такие прямые ходы ему, человеку стеснительному, смущающемуся, видящему себя постоянно со стороны, казались невероятными.

Он избегал мгновенных реакций, удара, крика, междометий и восклицаний, и эта совершенно ложная литературная установка — поверять себя, да и персонажа, вкусом и культурой — только в его исключительном случае дала счастливый результат!

И еще одно стихотворение, посвященное памяти Сергея Довлатова:

Глаза, Натертые наждаком пустыни, Разгребает лапками, чтобы напиться, Летавшая за три моря синица, Царапает стеклянную роговицу, И небо над нею — солдатской сини. Часовой с ржаными, распахнутыми руками Весь пророс песком, но никак не остынет. Жизнь, разграфленная на страницы, Набрана мелко. Зачем ты уехал, солдатик, зачем ты уехал! Желтые листья плывут по воде и не знают брода, И люди легко умирают, не спросясь у Бога. И черный, как бок сухогруза, кофе пьют бедуины, И колючками кактуса ковыряют в зубах верблюды, Плюнь на смерть, мертвый солдат, закурим, Будем ловить в твой котелок звезды.

IV. Заметки к спектаклю «Читаем Довлатова»

Всякий, кому доводилось работать с актерами, знает, как они нуждаются в сравнениях. Они не признают простых и ясных ходов объяснений, они накладывают одну непонятную им картину на другую — столь же неясную — и, добившись совмещения, начинают уверять, что увидели, наконец, объем, без которого не вывести текст на сцену. Объясняющий, то есть ищущий для них дополнительные и, как ему кажется, далекие от ситуации картины, может оказаться в положении привычного педагога: в пятнадцатый раз излагая очевидное, он внезапно догадывается о его тайном смысле.

Молодая актриса в спектакле «Читаем Довлатова», поставленном в Таллине к 70-летию Сергея, должна была произнести текст письма Довлатова ко мне: «Дела мои обстоят… как бы это выразить. Представьте человека, который обокрал сберкассу. И еще не попался. То есть дела его как бы хороши».

Много лет мне казалось, что «промежуточность» состояния связана с тем, что Сергей отослал очередную рукопись в очередное издание и пока не получил отказ.

И только в поисках сравнений для актрисы я наконец увидела в тексте поразившее меня: эта точная и горькая метафора имеет отношение к жизни любого человека в любой период.

Мы все рождаемся на свет, «обокрав сберкассу» — сняв по невероятному везению у вечности угол. И вся наша жизнь состоит из «еще не попался» — еще не умер, еще не погиб, еще не спился — увернулся, встал с бьющимся сердцем за углом, а рок, как в комиксе, промчался мимо.

И если уж всерьез говорить о сравнениях, то это — точная отсылка к тому знаменитому рассказу Мышкина из «Идиота» в доме Епанчиных, где он говорит о двадцати минутах между смертным приговором и помилованием, заменой его на другой вид наказания. «…В промежутке между двумя приговорами, двадцать минут… он прожил под несомненным убеждением, что через несколько минут он непременно умрет… Священник обошел всех с крестом. Выходило, что остается жить минут пять, не больше. Он говорил, что эти пять минут казались ему бесконечным сроком, огромным богатством; ему казалось, что в эти пять минут он проживет столько жизней…»

В отличие от персонажа Достоевского, в отличие от большинства людей, осведомленных о краткости жизни, Сергей пытался жить и, главное, писать в состоянии той расчетливой лихорадки, того рационального безумия, которое обусловлено перронным — через головы чужих, в оглохшие окна — прощанием с жизнью. Когда фактически уже все кончено и ничто не имеет значения, но именно поэтому так важна каждая (несомненно, последняя) фраза. Она должна быть проста, как в моменты наивысшей трагедии у Достоевского, когда, например, Настасья Филипповна говорит над Ганей, подавившим в себе страстное желание схватить пачки денег и упавшим в обморок перед камином: «Катя, Паша, воды ему, спирту!»; и в то же время смешна, наглядна, смысл в ней должен быть притоплен ровно настолько, чтобы легко было вырывать фразу из контекста и цитировать.