Александр Генис – Дао путника. Травелоги (страница 45)
– Мы, – говорил Еранс в сезон, – народ крестьян. И красных стрелков, – спохватывался он.
Следя за посевной, Еранс посылал в поля всех, кого встречал. Поэтому наши газеты страдали аграрным уклоном и оставались непрочитанными.
По другую сторону политического спектра был Илья Рипс с физфака нашего университета. Он был на два курса старше, поэтому я о нем услышал только тогда, когда, защищая Пражскую весну, Рипс облил себя бензином у памятника Свободы. Сперва его погасили курсанты, у которых Рипса отбили милиционеры, чтобы отдать в КГБ, отправивший его в сумасшедший дом на Аптекарской. В следующий раз я с ним встретился в книге Сола Беллоу, который познакомился с Рипсом в Израиле.
– В больнице, – рассказывал он американскому классику, – мне дали стул, и я уже больше не отвлекался от математики.
Теперь все эти люди даже мне кажутся литературным вымыслом, персонажами сказок, которые лучше всего получаются в северных окраинах, вроде Скандинавии.
– Их города, – рассказывал Андерсен, – служат библиотекой; каждый этаж – полка, каждое окно – книга, и в каждую можно заглянуть.
Но из окна можно и выглянуть, чтобы вставить частную историю в сказочный контекст. Над ним больше других в Риге поработал Михаил Эйзенштейн.
Он любил верховую езду, был грузен, несчастен и стрелялся с начальником, с которым спала его жена.
Великий сын ненавидел отца как раз за то, за что мы его любим.
– Папа́, – вспоминал Сергей Эйзенштейн в мемуарах, – победно взвивавший в небо хвосты штукатурных львов. Число построенных папенькой в Риге домов достигло, кажется, пятидесяти трех. И есть целая улица, застроенная бешеным “стиль-модерн”.
Сегодня
В архитектурном словаре Риги гипсовые псы служили в охране, павлины символизировали богатство, драконы – изобилие. Но у Эйзенштейна фасады стерегут нагие женщины с закрытыми глазами, чтобы не выдать взглядом тайну, о которой они не знают, а мы мечтаем.
Рижский югендстиль соблазнял мифотворческий потенциал, до которого была охоча эпоха, породившая XX век и не сумевшая с ним справиться. Всякий раз, когда культура, устав от себя, стремится перейти положенные ей пределы, она утончается, сгибается и ломается под тяжестью перезрелых плодов.
Я так и не понял: повезло мне вырасти в красивом городе или угораздило? Обеспечив мою юность бесценным фоном, он взял на себя труд, который предназначался мне, – оправдать окружающее. В других местах для этого нужен магический реализм. Во всяком случае, так мне показалось, когда я разговорился с приезжим из Норильска.
– В нашем городе, – объяснил он, – если снег синий, значит, ветер с севера, если красный – с обогатительного комбината, если оранжевый – с шахты.
– А если снега нет?
– Как это?
Когда я приехал в последний раз, в Риге снега не было. И от этого зиму здесь стало еще труднее отличить от лета. Между тем архитектура работает не только в соавторстве с историей, но и в контакте с календарем. Здесь, правда, он не так важен, ибо в Риге всегда идет дождь. А если не идет, то собирается пойти. И этим коротким моментом надо уметь воспользоваться, чтобы, перебравшись через Даугаву, разместить панораму между собой и солнцем в выгодном для архитектуры контровом свете.
Такой ракурс – вид сбоку – сдергивает наряд деталей и обнажает архитектуру, превращая ее в скульптурную массу, вырубленную в старом небе. И если умело ограничить обзор, вынеся за скобки сталинский небоскреб Дом колхозника, переделанный в Академию наук, то окажется, что за последние четыреста лет рижский абрис не изменился. Крутые шпили трех первых церквей, тяжелый, как слон, замок, зубчатая поросль острых крыш и круглых башен.
– Вот что я люблю больше всего на свете, – выдохнул наконец я, не стесняясь школьного друга.
– Ты все любишь “больше всего на свете”, – лениво откликнулся он, потому что знал меня как облупленного.