реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Генис – Дао путника. Травелоги (страница 44)

18

– У нас, – жалуется мне старожил, – все помешались: говорят только о еде.

Я догадываюсь – почему. Из трех столиц Рига – самая буржуазная. Если сокровища Таллинна сосредоточены в старом городе, то в Риге их, городов, два. Один – кривой, булыжный, с высокими амбарами, пронзительными шпилями, пузатой Пороховой башней и крепостью крестоносцев, где поселился президент. Я не знаю другого места, где бы старина так умно и любовно укладывалась в жизнь, не мешая ей.

Но есть и другая Рига, та, что ЮНЕСКО назвала наравне с Барселоной важнейшим центром модерна, ар-нуво и югендстиля. Все три термина означают одно и то же: последнюю вспышку Запада накануне Первой мировой войны, выключившей, по слову английского дипломата, свет в Европе.

Надо честно сказать, что эту произвольную архитектуру авангард считал пошлой. Лучшие рижские кварталы полны излишеств, начиная с лифтов. Асимметричный, как волна, орнамент, самодельная мифология, каменная флора и цементный зверинец – все дома разные, но поселиться хочется в каждом.

Заглядываясь на памятники исчезнувшей жизни, мы с завистью звали ее “буржуазной” еще тогда, когда не вслушивались в гордый корень. Бюргер – обитатель свободного города, который бережет свои права, умеет ими пользоваться, ценит уют и распространяет его на все, до чего дотянется.

Бывают города, что больше своих стран, и Рига, как Вена и Прага, один из них. Мне повезло в ней вырасти, другим – в ней жить.

Решив убедить в этом собравшуюся общественность, я заливался в микрофон соловьем.

– Рига – первый русский город в Европе, – начал я панегирик.

Двое латышей вышли, хлопнув дверью. Другие меня мягко поправили:

– Вы хотели сказать – первый латышский город в Европе.

– Латвийский, – заупрямился я, – ведь половина города – русскоязычных, и им повезло, как мечтал Егор Гайдар, оставаясь дома, попасть в Европу.

В зале воцарилось хмурое молчание, и, не дождавшись аплодисментов, я отправился в Вильнюс.

Спускаясь к югу, чувствуешь себя так, будто пересек Альпы. Таллинн входит в скандинавский круг столиц, Рига – в тевтонский, но Вильнюс, вопреки географии, принадлежит солнечной романской Европе, что бы он ни говорил на своем архаичном, близком санскриту языке.

Больше всего Вильнюс отличается цветом от серого, как гранитный валун, Таллинна и красной, как черепица, Риги. Тут преобладают теплые оттенки охры, и интерьеры желтых костелов разогревают барокко до истерики рококо. Над католической роскошью нависает история Великого княжества Литовского. Самая большая держава Европы, которая простиралась от моря (Балтийского) до моря (Черного) и включала в себя Смоленск и Киев, эта Литва напоминает о себе свежими монументами, дворцами, музеями и рецептами: красной дичью, тминным квасом и медовухой зверской крепости.

Язычество в Литве закатилось лишь в XV веке. Примерно тогда, когда Леонардо писал “Тайную вечерю”, в Жемайтийской чаще убили последнего жреца. Помня об этом, я зашел в лавочку “Балтийский шаман”. На куче янтаря спал жирный полосатый кот.

– Кис-кис, – вежливо сказал я.

– Laba diena, – поздоровалась вместо него раскрашенная хной девчушка в перуанской шляпе.

– Кто из вас шаман?

– Оба, но кот сейчас отдыхает.

– Что вы мне как профессионал ворожбы посоветуете?

– Янтарь, наш – на льне. Такой от всего спасает, от остального лечит.

Я купил браслет, прибавив на всякий случай оберег с балтийскими рунами и веночек из дуба.

– Священное дерево в нашей традиции, – одобрила продавщица, – в прежней двуязычной прессе так и переводили: “Дуб наш парторг”.

Уже завершая путешествие по трем столицам, я обнаружил четвертую. Ею оказался Ужупис из республики Заречье на излучине Вильни, давшей имя Вильнюсу.

Не в силах исправить этот неприглядный район, здешняя богема сменила его смысл и контекст. Ужупис объявил себя независимым и, обходясь без танков, добился более-менее официального признания. Отсюда можно послать открытку с собственным почтовым штемпелем, у них есть свой президент, свои послы и свой державный символ: ангел на колонне.

– Сколько человек живет в вашей стране? – спросил я у одного из тех, кто ее придумал.

– Около тысячи, но к ним надо прибавить все человечество. Гражданами Ужуписа считаются все, кто одобряет его конституцию, и я еще не встречал никого, кому бы она не нравилась.

Чтобы проверить сказанное, я отправился к невзрачной улочке, вдоль которой вытянулась конституционная стена со скрижалями на 28 языках. Выбрав русский, я внимательно изучил все 38 параграфов и три заповеди: “не побеждай, не защищайся, не сдавайся”.

С остальным спорить тоже не приходилось. “Каждый имеет право на любую национальность”, гласила одна статья, “Каждый отвечает за свою свободу” – другая, и “Каждый имеет право умереть, но не обязан”, подытоживала третья.

Мне больше всего понравился 13-й пункт: “Кошка не обязана любить своего хозяина, но в трудные минуты должна прийти ему на помощь”.

Уезжал домой я гражданином Ужуписа, решив, что меня полностью устраивает конституция, которая не требует от своих котов и подданных ничего, кроме здравого смысла и его отсутствия.

Вид сбоку

Как ваша фамилия? – строго спросил таксист, нанятый доставлять приглашенных писателей в рижскую гостиницу.

– Генис.

– Вы уверены?

– Увы.

– Ну ничего, какой есть. Будучи русским писателем, – начал он, не успев завести мотор, – вы не можете не понимать, что нормальному человеку нельзя жить в этой стране.

– Почему? – опешил я.

– Потому, – объявил он заветное, – что на их язык нельзя перевести “Бежин луг”.

– Почему?

– В этом неразвитом языке нет придаточных предложений.

– Почему? – опять спросил я, чувствуя, что повторяюсь.

– Идиоты. Это научный факт. Все ведь знают, что умных – один на миллион, а латышей – полтора миллиона. Пары не выходит.

Я думал, что приехал домой, а попал на линию фронта. Каждый встречный вступал со мной в спор еще до того, как я открывал рот.

– Даже вы, наверное, знаете, – сказал мне, знакомясь, известный автор с бритым черепом, – какой самый влиятельный в России писатель.

– Пушкин? – напрягся я.

– Лимонов!

– Почему? – опять завел я свое.

– Патриот, обещает насильно ввести полигамию.

– Архаично, – одобрил я, чтобы не ссориться.

– Я так и думал, что вам понравится. Вы же мамонт, из диссидентов. Запомните, мы вам не Европа.

– Это вы – не Европа, – закричал я ему в спину, – а мы с Пушкиным – еще как. Он за нее даже умер.

Дело в том, что я верю – нет, исповедую – простую истину: Европой может стать каждый, кто захочет. Это как язык, который принадлежит всякому, кто его выучит.

Язык Европы – архитектура. Он понятен всем, кто жил в старом городе, где архитектура образует достаточную критическую массу, чтобы заблудиться, но недостаточную, чтобы надолго. В такой город входишь, будто в сонет. Бесконечно разнообразие поэтических приемов, но правила ясны, стили универсальны и вывод неизбежен, как кафедральный собор, ждущий на центральной площади.

Архитектура – средство для наружного употребления. В отличие от, скажем, музыки, архитектура не принимается внутрь, а действует блоками внешних впечатлений, влияющих на обмен культурных веществ.

Настоящая архитектура не только притворяется природой, а, если повезет, становится ею. И тогда невозможное, но случившееся чудо соединяет изделия разных эпох, стилей, мастеров и режимов так, что не остается швов.

Так уж устроены причудливые законы совместимости, что архитектура безразлична к идеологии, но требовательна к красоте: она выносит все, кроме мезальянса.

Поскольку единица архитектуры – вид на целое и настоящее, она – то единственное, что нельзя вывезти за пределы Европы, не превратив по пути в Диснейленд. Как и нерукотворные ценности вроде северного сияния, архитектура не подлежит транспортировке. Она требует паломничества и легко добивается его.

– Архитектура, – говорит Фрэнк Гери, оправдывая свое ремесло в глазах вечности, – важнее всего, ибо ради нее мы посещаем чужие города и страны.

К тому же архитектура живет так долго, что, может быть, и не умирает вовсе, умея восстанавливать утраченное. Так смерч, прокатившийся по Европе, волшебным образом изменил ее облик. Уродливое, вроде Берлинской стены, исчезло; красивое, вроде Дрездена, воскресло.

В восстановленной Риге это привело к парадоксу. Сравнивая, с помощью старых фотографий, результат с оригиналом, понимаешь, что сегодняшний город – историческая фикция. В настоящем, а не придуманном прошлом он никогда не был таким нарядным. Ведь раньше каждая эпоха гордилась собой. Но наш век, смиренно признав, что старое заведомо лучше нового, возродил сразу все лучшее, что стояло в городе за последние восемьсот лет.

Архитектура создает свое время. Не геологическое, но и не человеческое, оно прессует прошлое, сминая историю.

Наш город упоминается в хрониках крестоносцев, начиная с 1201 года. Только поэтому ему удалось отбиться от чести называться Гагаринск. Прежнее начальство всегда отличалось лояльностью, особенно когда дело доходило до словесности.

Так, главой всех журналистов Латвии, как я узнал на своем первом опыте, был Петер Еранс, который не только ничего не писал, но и говорил исключительно о сельском хозяйстве. Лысый, с пухлыми губами, он походил на Муссолини, но подчиненные звали его гауляйтером. Немецкий в Риге знали лучше, ибо по-итальянски говорили только старые врачи, учившиеся в Болонье, потому что в довоенной Латвии евреев не брали в медицинский.