Александр Гарцев – Север (страница 3)
Но чаще всего – её голос, читающий стихи. Слова стирались, оставался только ритм. Ровный, чёткий, гипнотизирующий. Он ловил себя на том, что под этот несуществующий ритм кивает или постукивает пальцем по рулю.
Он не писал ей. Рука не поднималась. Что написать? «Привет. Здесь холодно. Вёз щебень. Соскучился»? Это звучало бы как насмешка над её миром курсовых и конференций. Вместо этого он вёл диалог с её призраком. Вслух, в пустой кабине, под аккомпанемент воя пурги.
– Представляешь, Поля, – говорил он лобовому стеклу, залепленному снежной крупой, – тут вчера лиса к стоянке подошла. Рыжая, нахальная. Смотрела, как мы пельмени варим. Совсем не боится.
– А я тут Баха в наушниках слушал, – продолжал он через пару дней, объезжая сугроб. – Ты про него говорила, помнишь? Сложно. Но… красиво. Как дорога ночью, когда фары только свою полосу освещают, а дальше – темнота и звёзды.
Он покупал в вахтовом посёлке книги. Не Ахматову – до неё он ещё не дорос. Простые, суровые вещи: воспоминания полярников, технические справочники, один раз – сборник якутских мифов. Читал медленно, вгрызаясь в каждое предложение, как в мёрзлый грунт. Не для того, чтобы «быть ей ровней». А потому что его собственный мир, мир кабины и зимника, требовал наполнения. И книги, странным образом, помогали упорядочить не внешний мир, а внутренний – тот хаос тоски и сожалений, который он привёз с собой.
Гитару он взял с собой. Она стояла в углу его вагончика, завёрнутая в старый свитер. Иногда, в редкие выходные, он доставал её, пытался настроить. Но пальцы, огрубевшие от руля и мороза, плохо слушались, а от сухого воздуха деки дерево дало трещину. Звук стал тусклым, больным. Он больше не пытался играть «Шута и Королеву». Эта мелодия жила теперь у него в голове, в том самом ритме, что совпадал со стуком клапанов двигателя.
Он много думал о их расставании. На Севере, в этой чистотой, почти стерильной тишине, их «взрослое решение» начало казаться ему не разумным, а трусливым. Они не сражались за свою общую землю. Они просто отступили на разные берега реки, назвав эти береги «судьбой». Он испугался её сложности. Она, возможно, испугалась его простоты. И оба спрятались за красивые слова о «разных мирах».
Однажды ночью, застряв в снежном заносе в пятидесяти километрах от посёлка, он вышел из кабины. Метель утихла. Небо, очищенное от туч, было чёрным бархатом, усыпанным алмазной крошкой. Млечный путь висел так низко, что казалось, вот-вот зацепишь его зеркалом. Мороз стоял такой, что дышалось с хрустом.
И в этой ледяной, космической тишине его накрыло. Не тоской. Прозрением. Он стоял под этим бесконечным небом, один, в тысячах километров от всего знакомого, и понял простую вещь.
Он не тосковал по той Полине – отличнице, будущей учёной, жительнице возможной Праги. Он тосковал по той Полe, которая шла рядом с ним по пыльной дороге и слушала его простые, корявые стихи. И эта Поля не жила ни в каких книгах. Она жила в нём самом. В той части его души, которую он счёл ненужной для её нового мира и потому попытался заморозить, как этот северный грунт.
И если она живёт в нём, то значит ли это, что и он, настоящий, простой, со своими гитарными боями и дорожными историями, тоже живёт где-то в ней? Под слоями терминов и теорий, под страхом «предать свои идеалы»?
Он полез в кабину, достал из бардачка блокнот с путевыми записями и карандаш. Рука дрожала не от холода. Он стал писать. Не песню. Письмо. К ней. Первое за полгода.
«Поля. Здесь звёзды, как гвозди, прибивают небо к земле. И тишина такая, что слышно, как трещит лёд в озере за три версты. Я много думал о том, что мы – разные. Но сегодня понял: мы не разные. Мы – как эти звёзды и эта земля. Далекие, из разных веществ. Но без земли звёздам не на что светить. А без звёзд земля – просто мёрзлый комок в темноте. Я, наверное, земля. Грубая, простая. Но я нуждаюсь в твоём свете, чтобы не стать просто грунтом. Прости, если это звучит глупо. Твой шут, которому не хватает своей королевы».
Он не отправил письмо. Он перечитал его при тусклом свете фонарика, смял и засунул в карман. Это была не правда для отправки. Это была правда для самого себя. Добытая здесь, на краю света, в тридцатиградусный мороз.
Он завёл двигатель, вырулил из заноса и поехал дальше. В бардачке, под смятым письмом, лежала маленькая, отполированная ветром и песком каменюка. Он подобрал её в первый день на вахте. Она была гладкой, тёплой на ощупь, совсем не северной. Он иногда перебирал её в пальцах на крутых виражах. Она напоминала ему о другом тепле. О тепле того лета, той дороги, того смеха.
Камень и неотправленное письмо стали его талисманами. Доказательством того, что его мир – мир дальнобоя и вечной мерзлоты – не пуст. Он населён её отсутствием. И это отсутствие было тяжелее любого груза, но и осмысленнее любой доставки.
Он всё ещё был шутом. Но его королевство сократилось до размеров кабины КамАЗа. И он нёс свою корону из одуванчиков в виде этой глупой, тёплой камешки в бардачке. Потому что если выбросить и её – то тогда и ехать будет некуда. Останутся только километры, тонны и белизна.
Вахта кончалась не финальным свистком, а нарастающей измотанностью, когда тело и сознание достигают предела и начинают тихо звенеть, как перетянутая струна. Роман уже упаковывал свой тощий рюкзак: потёртая гитара в чехле, несколько книг, угол которых потемнел от сырости, та самая тёплая камешка. Он почти физически ощущал, как груз неотправленных слов, копившихся в нём все эти месяцы, начинает давить на рёбра, требуя выхода. Он решился. Не на громкое признание, а на простой, человеческий шаг. Просто позвонить. Услышать её голос. Узнать, как она. И всё.
Но судьба, любившая простые символы, опередила его.
Звонок раздался поздно вечером, когда он уже лёг на койку, глядя в потолок вагончика и слушая, как сосед за стеной храпит на три разных темпа. Незнакомый номер. Московский.
– Алло? – его голос прозвучал хрипло от неожиданности и долгого молчания.
– Роман? – женский голос, не Полинин. Молодой, взволнованный, с лёгкой дрожью. – Это Таня, подруга Поли. Мы… мы однажды встречались, на её дне рождения.
В памяти всплыл образ: веснушчатая девушка с острым, умным взглядом, студентка-филолог. Полина называла её своим «голосом разума».
– Таня, – он сел на койке. Ледяной комок страха упал в желудок. – Что случилось? С Полей что-то?
– Нет, нет, физически она… она в порядке, – Таня сделала паузу, чтобы выбрать слова. Эта пауза была страшнее крика. – Но она… Роман, она не в себе. Она как… опустошённая. Учится на автомате, на людей смотрит сквозь. Перестала ходить на те конференции, которые так ждала. Сидит в общаге, смотрит в одну точку. И плачет. Тихо, чтобы никто не видел.
Роман стиснул телефон так, что костяшки побелели. Мир в вагончике поплыл, сузился до размера трубки у уха.
– Почему? Что произошло?
– Ничего не произошло! – в голосе Тани прозвучало отчаяние. – В том-то и дело! Всё как было: учёба, планы, Прага… а её как подменили. И я.… я однажды ночью услышала, как она во сне говорит. Звала тебя. Просто «Ром…». И всё.
Тишина на линии стала густой, тяжёлой. Роман слышал собственное сердцебиение в ушах.
– Зачем ты мне звонишь, Таня? – спросил он наконец, уже понимая ответ.
– Потому что я вижу, как она мучится! И я знаю, что вы расстались «по-взрослому». Из-за всей этой ерунды про разные миры. – В голосе Тани зазвучала жёсткость, почти злость. – Но, чёрт возьми, Роман, вы же не дети! Вы же оба страдаете! Я вижу это по ней. А ты… ты думаешь, если уехал на край света, то всё по-взрослому? Это не взрослость. Это трусость!
Он не обиделся. В её словах была голая, неприкрытая правда, та самая, что он сам выстрадал под звёздами в снежном заносе.
– Что я могу сделать? – тихо спросил он. – Она сама… мы оба решили.
– Решили испугаться! – парировала Таня. – Послушай, я не прошу тебя мчаться сюда на белом коне. Я просто… передаю эстафету. Сигнал. SOS. Она не позовёт. Гордая. И слишком глубоко закопала всё это в себе. Но она сломается, если так будет продолжаться. Или очерствеет навсегда. Ты единственный, кто знал её… настоящей. До всех этих мантий и тронов. Может, только ты и сможешь до неё докопаться.
Роман закрыл глаза. Перед ним встал образ. Не той утончённой студентки, а той девочки с каштановыми волосами на фоне заката, слушающей его дворовую песню. Девочки, которая плакала тихими, взрослыми слезами в его съёмной квартире. Он вдруг с мучительной ясностью понял: её «новый мир» – не крепость, а маска. Маска, которую она надела, чтобы соответствовать ожиданиям (своим и чужим), и которая теперь приросла к лицу, душит её.
– Хорошо, – сказал он, и в его голосе прозвучала решимость, которую он не чувствовал с тех пор, как впервые сел за руль КамАЗа на зимнике. – Я приеду.
– Спасибо, – в голосе Тани вырвалось облегчённое, почти рыдающее. – Только, Роман… будь осторожен. Не с ней. С собой. Она сейчас… она как лёд. Прозрачный, холодный и очень хрупкий. Проломишься – утонешь оба.
Она сбросила. Он ещё долго сидел в темноте, прижав к уху уже беззвучный телефон. В голове пронеслись обрывки: Прага, курсовые, стихи… и за всем этим – пустота в её серых глазах, о которой говорила Таня. Он представил её сидящей в общаговской комнате, смотрящей в стену, и внутри у него всё перевернулось от боли, острой и ясной.