Александр Гарцев – Джентльмен (страница 3)
— Лёва! — я рассмеялся. — Какие тысячу рублей? Это копейки! Я за вечер столько зарабатываю!
— Сегодня зарабатываешь. А завтра?
— Что завтра?
— Завтра может не быть концерта. Или зал будет на триста человек. Или Эдик решит, что ты слишком дорого стоишь, и позовёт кого-то другого. А ты привык тратить. Привык дарить. Привык, что все вокруг — твои друзья. А они не друзья, Боря. Они… попутчики.
Я закурил. Долго не отвечал. Снег за окном повалил гуще, белыми хлопьями, как в детстве, когда я бегал во дворе и Вера смеялась.
— Лёва, — сказал я тихо. — Ты сам-то веришь, что человек может быть добрым просто так? Без выгоды?
Он подумал. Затянулся. Выпустил дым в потолок.
— Верю. Но таких людей, Боря, мало. Очень мало. И их надо беречь. А ты себя не бережёшь.
Он бросил окурок в банку из-под майонеза, стоявшую на подоконнике, и ушёл в зал. Я остался один.
Смотрел на снег. Вспоминал, как в детстве мама — царство ей небесное — говорила: "Боренька, доброта твоя тебя погубит". Я не верил. Думал, мама просто боится. Старость — она трусливая.
Теперь я думаю: может, она была права. Но об этом — потом.
В зале заиграла музыка. Я допил коньяк, поставил рюмку на подоконник и вернулся к гостям.
— Ну что, братишки! — крикнул я, поднимая бокал. — За нас! За артистов! Чтоб не переводились!
— Не переведутся! — заорал Колян и хлопнул меня по плечу.
Коммерсанты заулыбались, официантки захихикали, Лёва покачал головой и отвернулся к стене.
А я стоял во главе стола и чувствовал: это мой час. Это мой звёздный час. Который, как всякий час, когда-нибудь пробьёт и закончится.
Но тогда я об этом не думал. Зачем думать, когда можно пить, петь и дарить?
— Эдик! — крикнул я в дверь. — Ещё бутылку! Лучшую!
— Боря, — сказал Лёва из угла, — не надо.
— Надо! — ответил я. — Сегодня можно. Сегодня праздник.
За окнами всё так же падал снег. Белый, чистый, обманчивый. Как моя жизнь тогда. Как моя слава. Как моя вера в то, что доброта и щедрость спасут мир.
Они не спасли даже меня.
Но об этом — в следующих главах.
ГЛАВА 3. «ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ»
Город N. Старый двор на улице Октябрьской, дом 7 — двухэтажная сталинка с облупившимися колоннами и вечно открытой парадной, пахнущей кошками и щами. Скамейка под старым тополем, который в восьмидесятые спилили, но в памяти он стоит — раскидистый, шумный, как живой.
Время действия: июнь 1985 года, ранний вечер. Настоящее время повествования — та же скамейка, тридцать лет спустя, осенью 1994-го. Двойной слой времени: воспоминание внутри реальности.
Сентябрь девяносто четвёртого выдался на редкость сухим и злым. Солнце ещё светило, но уже без тепла — так светят лампы в морге: ярко, но мёртво. Листья с тополей облетели за одну ночь, и город стоял голый, как кость, обглоданная временем. Ветер гнал по асфальту мусор — фантики, окурки, чьи-то несбывшиеся надежды. Я сидел на скамейке у того самого дома, где прошло моё детство. Дом ещё стоял, но тополь спилили — теперь на его месте торчал пенёк, похожий на гнилой зуб.
Я приехал сюда после концерта. Не знал зачем. Ноги принесли. Или память. Или тоска — та самая, которую я заливал коньяком, но она не тонула, как масло в воде, только расплывалась жирными пятнами.
Вера. Верочка. Я не видел её десять лет, а чувствовал — рядом. Где-то за этими стенами, за этими выцветшими шторами, она живёт. С мужем-инженером, с двумя детьми. И я — чужой. Ненужный. Забытый.
Я закрыл глаза — и провалился.
Июнь 1985. Мне двадцать три. Я ещё не Борис Королёв, я просто Борька, гитарист, поющий во дворах и иногда — в ресторанах за еду. Волосы длинные, джинсы драные, кеды на левую ногу. Голос — молодой, звонкий, без хрипоты.
Вера сидит рядом на этой самой скамейке. Тополь шумит над головой — листья большие, кленовые (нет, это не клён, но мне кажется — кленовые, потому что так красивее). Она смеётся — запрокидывает голову, и солнце падает ей на лицо, делая кожу прозрачной, почти сияющей.
— Борь, спой «Милая моя, солнышко лесное», — просит она.
— Спеть? — я беру аккорд. Пою — фальшиво, от души, не боясь насмешки. Она смотрит не на губы — в глаза. Я чувствую: сейчас она скажет что-то важное.
И она говорит:
— Выходи за меня.
Я смеюсь. Думаю — шутит. Но она не шутит. Глаза серьёзные, даже испуганные.
— Вер, я артист. Мне в Москву надо. Я не могу...
— Ты не в Москву, Борь. Ты в ресторан "Русь" на День города. Я видела афишу. Ты там в третьем отделении.
Краснею. Правда — ударила. Как мокрая тряпка по лицу.
— Но потом — Москва! Я же талантливый!
— Талантливый, — она кивает. Грустно. — Очень. Поэтому и не выйдешь. Потому что тебе всегда будет мало того, что есть. А мне... мне нужен дом. Тихий. Без гастролей.
Мы молчим. Тополь шумит, как будто спорит с нами.
— Вер, подожди. Я заработаю, я вернусь, я...
Она встаёт. Смотрит сверху вниз. И говорит — тихо, как шепчутся листья перед грозой:
— Ты не вернёшься, Боря. Ты уйдёшь в свою славу и забудешь, как меня зовут. Поэтому — нет. Я не хочу быть памятью. Я хочу быть жизнью.
Она уходит. Я остаюсь. Тополь роняет лист мне на колено — жёлтый, с чёрной точкой посередине, как глаз.
Я открыл глаза. На скамейке, рядом со мной, сидела Вера. Настоящая. В сером пальто, с седыми волосами, с морщинками у глаз. Она смотрела на пенёк от тополя и молчала.
— Привет, — сказал я хрипло. — Ты... откуда?
— Шла мимо. Увидела — сидишь. Думала — привиделось. А ты настоящий.
— Настоящий, — повторил я. — Говорят.
Повисла тишина. Сентябрьский ветер трепал её платок, мой пиджак. Где-то лаяла собака — надрывно, как будто узнала что-то важное и не могла рассказать.
— Слышала, у тебя всё хорошо, — сказала Вера. — По телевизору не показывают, но в газетах... хвалят.
— Хвалят, — кивнул я. — Денег — куры не клюют. Друзей — полгорода. Только...
Я замолчал. Хотел сказать «только тебя нет». Не сказал. Зачем? Она замужем. У неё дети. А у меня — слава. Слава, которая греет, как самодельная грелка — с одной стороны горячо, с другой — дует.
— Ты не меняешься, Боря, — она улыбнулась. — Всё такой же. Громкий. Щедрый. И несчастный.
— Я не несчастный! — обиделся я. — Что ты выдумываешь?
— А кто сидит на скамейке в час ночи, один, без компании, и смотрит на пенёк, как на могилу?
Она встала. Взяла меня за руку — холодную, большую, свою — и сжала.
— Боря, ты всегда искал любовь там, где её нет. В залах. В рюмках. В друзьях, которые пьют твою водку. А я тебе десять лет назад сказала: я буду жить без тебя. И живу. А ты?
Она отпустила руку. Пошла к подъезду. На пороге обернулась.
— Ты хоть счастлив-то? Хоть иногда?
Я не ответил. Потому что врать не умел. А правду сказать — стыдно.
Она скрылась за дверью. Я остался один. Ветер стих. Луна вышла из-за облаков — жёлтая, как тот лист, что упал мне на колено в восемьдесят пятом.
Я достал из кармана фляжку — коньяк, «Камю», дорогой, почти не питый. Отхлебнул. Подумал: Верочка, милая, если бы ты знала, как я хочу к тебе. Но я не могу. Потому что я — не твой муж. Я — Джентльмен. А Джентльмены не плачут на скамейках. Джентльмены дарят, поют и умирают в одиночестве.