Александр Гарцев – Бронзовый постамент (страница 2)
За окном — март, перестройка, новая эпоха. А в этой квартире пахло щами, стиральным порошком и страхом. Страхом, что муж, который всегда боролся за правду, однажды не заметит, как эта правда кончится. И останется одна громкая, красивая, лживая пустота.
Николай вышел на улицу, закурил, поднял воротник. И пошёл к остановке. Автобус вёз его на райком, в зал с портретами, к людям в костюмах, которые говорят по бумажке. Он знал: он будет говорить без бумажки. И его услышат. Хотя бы сегодня.
Он не знал тогда, что услышат — и запомнят. И что это станет началом. Не пути наверх — пути на бронзовый постамент.
ГЛАВА 2. «ШКОЛА МАРКСИЗМА-ЛЕНИНИЗМА»
Город К. Здание райкома партии — сталинская сталинка на главной площади, с колоннами и лепниной, которую в 1960-х закрасили белой краской, отчего она стала похожа на запёкшийся гипс. Внутри — запах ковролина, мастики для пола и казённых духов. Актовый зал — ряды красных кресел, портреты классиков марксизма, трибуна с микрофоном, на котором уже полгода не работал динамик, так что выступающие надрывали глотки.
Время действия: март 1986 года, поздний вечер. За окнами — темень, редкие фонари, мокрый снег, который уже не тает, смерзаясь в грязную кашу.
Райком встречал Николая привычной суетой. В фойе курили первые секретари заводских парткомов, завотделами, какой-то генерал в форме — из военного училища, что стояло на окраине. Николай протиснулся к вешалке, сдал пальто, получил номерок. Огляделся. Своих — с завода — было человек пять: главный инженер, парторг завода, секретарь комитета комсомола. Все в серых костюмах, все с одинаковыми «дипломатами». Он чувствовал себя чужим в своей чистой рубашке — слишком просто, не по-чиновному.
— Горелов! — окликнул его знакомый голос. — Давай сюда.
Это был Илья Зиновьевич Фельдман — старый партийный интеллектуал, преподаватель школы марксизма-ленинизма при обкоме. Маленький, сутулый, с жидкой бородкой и умными, усталыми глазами. Он носил очки в толстой роговой оправе и всегда пахло от него старыми книгами и валокордином.
— Илья Зиновьевич, — Николай подошёл, пожал узкую сухую руку. — Вы тоже здесь?
— А как же, — Фельдман усмехнулся. — Тема — «Кадры и ускорение». Кто же, как не я, будет втолковывать нашим партийным функционерам, что кадры — это не только номенклатура? Идём в зал, садись поближе.
Зал наполнялся медленно. Кресла скрипели, люди перешёптывались, кто-то чихнул, кто-то закашлял. На сцену вышли члены президиума: первый секретарь райкома — грузный, с одышкой; заведующий отделом пропаганды — молодой, с жидкими усиками; и женщина — худощавая, в строгом костюме, с короткой стрижкой. Николай не знал её.
— Уважаемые товарищи! — первый секретарь начал без микрофона, голосом, привыкшим к командам. — Слово для доклада предоставляется заведующему отделом пропаганды тов. Шаховой.
Женщина подошла к трибуне. Она оказалась старше, чем казалось издали — лет тридцать пять, с мелкими морщинками у глаз, с взглядом спокойным и цепким.
— Марина Юрьевна Шахова, — шепнул Фельдман Николаю. — Из Ленинграда, свежий ветер. Умница. Слушай внимательно.
Она говорила о кадрах, о необходимости выдвигать на руководящую работу молодых рабочих, о том, что бюрократический аппарат тормозит перестройку. Говорила без бумажки, но чувствовалось: каждое слово отточено, выверено, хотя казалось живым. Николай слушал и не верил: откуда эта женщина, вчерашний ленинградский философ, знает про заводскую жизнь? Но факты, которые она приводила — о текучке, о падении дисциплины, о том, что молодые рабочие не идут в ПТУ, потому что престиж труда упал — были точными, как его собственные наблюдения.
Потом начались выступления. Главный инженер завода нёс какую-то казёнщину, которую все слушали вполуха. Парторг завода жаловался на жильё для молодых специалистов. Комсомольский секретарь пищал о досуге.
— А теперь, — сказал первый секретарь, — дадим слово рабочим. Товарищ Горелов, бригадир и парторг цеха №3 завода «Уралпневмостанк». Прошу.
Николай поднялся. Сердце стучало где-то в горле, но он шёл к трибуне спокойно, шагом человека, который привык к станку, а не к кафедре. В зале зашептались.
Он подошёл к микрофону, постучал — не работал. Усмехнулся, отодвинул его в сторону, сказал громко:
— Не слышно — значит, скажу так. Нас в цехе 38 человек слышат без микрофона.
Заржали. Даже первый секретарь усмехнулся.
— Товарищи, — начал Николай, и голос его, низкий, с хрипотцой, заполнил зал. — Я слушал сегодня про кадры, про ускорение, про перестройку. Красиво говорят. А давайте по-нашему, по-рабочему: почему у нас молодой рабочий Сенька, который выполняет норму на 120 процентов, получает меньше, чем старый кадровик из отдела, который три часа пьёт чай и перекладывает бумажки?
В зале зашумели. Кто-то зааплодировал — тихо, но одобрительно.
— Я не против учёта, — продолжал Николай. — Я за справедливость. Перестройка, товарищи, если она не про справедливость — она никому не нужна. Вот мы в цехе недавно пересмотрели наряды, и оказалось, что бригада Ткаченко перерабатывает без доплат. Почему? Потому что начальник цеха смотрит на план, а не на людей. Я ему сказал — он обиделся. А я не для обиды, я для дела. Если мы, партийные работники, будем закрывать глаза на несправедливость — кто поверит в нашу партию? Кто пойдёт за нами?
Он говорил ещё минут десять. О премиях, о жилье, о том, что в заводской поликлинике нет лекарств, о том, что детский сад закрыли на ремонт и не открывают полгода. Факты — жёсткие, цифры — точные. Он не готовился, но всё это сидело в нём годами, и теперь вывалилось наружу.
— Спасибо за внимание, — закончил он, вытер рукавом пот со лба и вернулся на место.
Фельдман смотрел на него с недоумением и восхищением.
— Ты, Коля, — сказал он тихо, — или гений, или самоубийца. Ты что, не знаешь, что секретарь райкома — кум начальника твоего цеха?
— Знаю, — ответил Николай. — Мне не в кумовья метить. Мне правда нужна.
После заседания к нему подошли. Сначала — несколько рабочих с других заводов, жали руку, благодарили. Потом — завкомовские активисты. Потом — неожиданно — Марина Юрьевна.
— Товарищ Горелов, — сказала она, пристально глядя ему в глаза. — У вас есть время? Я хотела бы поговорить с вами подробнее.
— Есть время, — ответил он, хотя дома ждала Светлана, а завтра — смена. — Говорите.
Они вышли в коридор, сели на подоконник. Марина закурила — длинные тонкие сигареты, импортные. Предложила ему — он отказался, достал свою «Приму».
— Вы знаете, — начала она, выпуская дым, — я в этом городе почти год. И первый раз слышу живую речь с трибуны. Без бумажки. Без страха.
— Чего мне бояться? — усмехнулся Николай. — Меня уволить нельзя — я лучший токарь. А снять с парторга — так я сам попрошусь, если что.
— Вот это, — она кивнула, — это и есть кадры, о которых я говорила. Люди, которые не боятся. Которым нечего терять, кроме правды. Таких — единицы. И их надо двигать.
— Куда двигать? — он насторожился.
— Наверх, — просто ответила она. — В райком, в обком, в министерство. Чтобы они там, наверху, помнили, откуда пришли. Перестройка, товарищ Горелов, — это шанс. Не упустите его.
Она оставила ему визитку — простой прямоугольник с именем и телефоном.
— Позвоните. Я хочу вас познакомить с Ильёй Зиновьевичем. У него есть идея насчёт школы марксизма-ленинизма для рабочих лидеров. Думаю, вам там самое место.
— Я уже учусь, — ответил он. — На втором курсе политеха. Вечерний.
— Это другое, — она улыбнулась. — Это — политика.
Она ушла, цокая каблуками по казённому линолеуму. Николай остался сидеть на подоконнике, смотреть, как за окном падает снег. Потом достал фотографию из кармана — ту самую, свадебную, которую Светлана вытащила из рамки и сунула ему перед уходом. Посмотрел на себя молодого, смеющегося. Убрал обратно.
Домой вернулся за полночь. Светлана не спала — сидела на кухне, пила чай, перебирала крупу.
— Ну как? — спросила она, не глядя.
— Нормально, — ответил он, раздеваясь.
— Тебя снова куда-то зовут? Я же вижу.
Он молчал. Прошёл в комнату, лёг, не раздеваясь.
— Коля, — она зашла следом, села на край кровати. — Я боюсь.
— Чего?
— Что ты уйдёшь. Не от нас — от себя. Ты уже не тот, что на фотографии.
— Это жизнь, Света, — сказал он, не открывая глаз. — Жизнь меняет.
— Не должна, — ответила она. — Не так.
Она встала, выключила свет, ушла на кухню. Сидела там до утра. Слышала, как он храпит, и думала о том, что сегодня, на райкоме, какой-то человек — она не знала кто — посадил семя в его душу. И это семя прорастёт. А что из него вырастет — она боялась даже думать.
На следующий день Николай пришёл в цех, встал к станку. Резец вгрызся в металл. Стружка вилась, падала к ногам. Сергей Власов подошёл, хлопнул по плечу.
— Слышал, ты на райкоме выступал. Говорят, всех сделал.
— Никого я не делал, — ответил Николай, не оборачиваясь. — Я правду сказал.
— Правду, — Сергей вздохнул. — Правда, Коля, она как свежий воздух. Надышишься — и не можешь без неё. А потом привыкаешь. И она становится такой же обычной, как совковый воздух.
Николай выключил станок, повернулся к другу.
— Ты чего, Серега, философом заделался? Давай к делу.
— К делу, — Сергей усмехнулся. — Шахматист тебя опять вызывает. Зайди.