Александр Гарцев – Бронзовый постамент (страница 1)
Александр Гарцев
Бронзовый постамент
ГЛАВА 1. «ЧЕЛОВЕК ОТ СТАНКА»
Город К., завод «Уралпневмостанк». Механосборочный цех № 3 — три пролёта под стеклянной крышей, сквозь которую мартовское солнце пробивается бледными, бессильными лучами. Пахнет окалиной, смазкой, потом и дешёвым табаком. Станки гудят на разные голоса — от басового урчания до тонкого, почти женского визга резцов, сдирающих стружку. На стене — плакат «Решения XXVII съезда КПСС — в жизнь!» и портрет Горбачёва, прикнопленный к стенду техники безопасности.
Время действия: март 1986 года, начало смены. На улице ещё по-зимнему холодно, снег подтаял, но лежит серыми остовами. В цехе — привычная духота, которую не выветрить даже сквозняком.
Этот март запомнился заводчанам не погодой — обычным, мартовским, слякотным — а известиями. По телевизору говорили о перестройке, ускорении, гласности. Слова были красивые, но на станках они не отражались. Станки по-прежнему требовали заточки резцов, масла, человеческих рук. И людей, которые умели брать на себя ответственность.
Николай Петрович Горелов стоял у своего токарного станка — старенького, но выверенного, с китайским паспортом и русской душой. Руки его — въевшаяся в поры масляная смазка, так что мыло уже не брало — лежали на рычагах подачи как на органе. Он знал: нажмёшь чуть сильнее — сорвёшь резьбу. Чуть слабее — брак. Идеальный баланс находился где-то в спине, в подкорке, в том шестом чувстве, которое вырабатывается годами.
— Горел! — крикнул бригадир Серега — нет, не тот Сергей Петрович Власов, а его сменщик, молодой парень с копной рыжих волос. — Тебя начальник цеха кличет. Срочно.
Николай выключил станок, снял очки-консервы, протёр их грязной ветошью. Лицо его было крупным, скуластым, глаза — серыми, тяжёлыми, с прищуром, который одни называли «рабочей хваткой», другие — «угрюмостью». Бригадир парторг (а он был ещё и парторгом цеха, избранным на общем собрании, потому что «свой, не из начальства») — такой не ходит на поклон к начальству без повода.
— Чего ему? — спросил он, накидывая телогрейку на плечи.
— Говорит, разговор есть. Премии, что ли, урежут? — рыжий хохотнул.
— Привыкли, — буркнул Николай и пошёл к лестнице, ведущей в кабинетный коридор.
Кабинет начальника цеха Владимира Ивановича (по прозвищу Шахматист, за худобу и вечно прищуренные глаза) располагался на втором этаже, в стеклянной клетушке, откуда был виден весь цех. Владимир Иванович сидел за столом, перебирал бумаги. Завидев Николая, он откинулся на спинку стула, сложил руки на груди.
— Садись, Горелов.
— Постою. Смена не резиновая.
— Ну как знаешь. — Шахматист подвинул к нему листок. — Это список молодых рабочих. Твоей бригады. Пять человек. Премию им урезаем на тридцать процентов. Приказ сверху. Не выполняют норму.
Николай взял листок, не читая. Смотрел на начальника в упор.
— Владимир Иваныч, ты это серьёзно?
— Я серьёзно. У меня план — наверху. Если мы не выполним...
— А ты, — Николай перебил, — почему не выполним? У нас перевыполнение по цеху на восемь процентов. Я вчера сдал детали. Моя бригада — лучшая в квартале.
— Значит, так надо, — Шахматист покраснел. — Не обсуждается.
— А у меня, — Николай положил листок на стол, придавив его грязным пальцем, — другая позиция. Я, между прочим, парторг. Могу собрание собрать. И могу заявить, что это решение — антирабочее. И пусть тогда в парткоме разбираются.
Шахматист побледнел. Потом снова покраснел. Потом махнул рукой.
— Забирай список. Поговорим завтра. Но ты, Горелов, ох, накличешь беду.
— Беду, — сказал Николай, — это когда рабочий в долгах, а начальник в новых ботинках. А у нас — пока порядок.
Он вышел, не прощаясь. Спустился в цех, разыскал своих молодых — Славку, Витьку, двух братьев Ткаченко и долговязого Сеньку. Сказал им коротко:
— Всё в силе. Премия будет. Я решу.
— Спасибо, Горел! — крикнул Сенька.
— Не надо спасибо, — отрезал Николай. — Работайте.
Вернулся к станку. Включил. Резец впился в заготовку, стружка завилась серебристой спиралью. Он любил это чувство — когда металл подчиняется. Когда всё честно: ты даёшь усилие — получаешь деталь. Никакой политики, никаких бумаг, никакой подковёрной борьбы.
В обеденный перерыв он стоял в курилке — бетонной клетушке с вытяжкой, где собирались мужики со всего цеха. Дым стоял коромыслом. Сергей Власов — друг старый, слесарь-сборщик, с красным лицом и вечно смеющимися глазами — хлопнул его по плечу.
— Слышал, опять Шахматисту вставил?
— Не вставлял, — Николай затянулся «Примой». — Правду сказал.
— Одного не пойму, — Сергей усмехнулся, выпуская дым колечками, — ты парторг. Ты за партию. А партия сейчас требует экономить. А ты требуешь премии. Как это вяжется?
— Вяжется просто, — Николай посмотрел на него холодно. — Партия — это, блядь, народ. А народ, Серега, это я, ты, Славка этот долговязый. Если народу плохо — какой от него толк производству? Перестройка, ускорение — всё это про людей. А не про бумажки.
— Ох, Коля, — Сергей покачал головой. — Угробишь ты себя. На рожон лезешь.
— Пусть лезут те, кто сверху, — ответил Николай. — А я здесь. У станка. В грязи. И если меня выгонят — я вернусь к этому же станку. И ничего не изменится.
Мужики закивали, кто-то хмыкнул. Разговор свернул на хоккей, на нового директора, на то, что бензин подорожал.
Николай докурил, затушил окурок о подошву ботинка и пошёл обратно. На полпути остановился, взглянул на Доску почёта, где висела его фотография — ещё прошлогодняя, с ударничеством и грамотой. Фото, кажется, уже не соответствовало ему: он стал старше, угрюмее.
— Коля! — окликнул его сверху Шахматист. — Зайди!
Он поднялся. Владимир Иванович держал в руках приглашение — отпечатанное на машинке.
— Вот, райком партии. Вечером заседание. Тема — «Кадры и ускорение». Хотят послушать рабочих. Я дал твою фамилию. Ты у нас, Горелов, речистый.
— А вы, — сказал Николай, — я смотрю, отбояриваетесь?
— Я начальник. Моя задача — организовать. А твоя — выступать. Не подведи.
Николай взял приглашение. Сложил пополам, сунул в карман телогрейки.
Вечером, после смены, он пришёл домой — в двухкомнатную квартиру в панельной хрущевке, пахнущую щами, стиральным порошком и детством. Светлана — жена, в ситцевом халате, кормила с ложечки Дениса, трёхлетнего. Сын сопел, отворачивался от манной каши.
— Пришёл? — Света не обернулась. — Еда на плите.
— Спасибо, — он прошёл в комнату, сел на стул, разулся. Пальцы гудели от резца, спина ныла.
— Коль, — Света подошла, встала рядом, положила руку на плечо. — Ты чего такой? Опять на работе?
— Всё нормально. Дай побыть.
Она убрала руку, вздохнула, пошла к плите. Через минуту поставила перед ним тарелку с супом.
— Кушай. Остынет.
Он ел молча, глядя в окно. За стеклом — тихий заводской поселок, фонари, голые тополя. Снег всё не таял, хотя март уже кончался.
— Свет, — сказал он вдруг. — Я сегодня на райком иду. Выступать.
— Не ходи, — ответила она. — Сиди дома. Сыном займись.
— Не могу, — он отодвинул тарелку. — Меня записали.
— Вечно тебя записывают, — она села напротив. — А я остаюсь. И сын. Ты бы хоть раз подумал, кому нужна твоя правда? Ей, — она кивнула в сторону окна, в сторону завода, — ей не нужна. Ей нужны детали, премии, план. А ты хочешь быть совестью.
— А кто, если не я? — он поднял глаза.
Она не ответила. Встала, взяла с полки фотографию — свадебную, 1982 год, они молодые, весёлые, и он ещё без залысин.
— Посмотри, Коля. Это ты. Смеёшься.
Он посмотрел. Отвернулся.
— Ладно, — сказал он. — Пора.
Он надел чистую рубашку — единственную, с долгоносиком, которую берег для собраний, — застегнул все пуговицы, поправил воротник. Выходя, поцеловал сына в макушку. Тот пах кашкой и детством.
— До свиданья, батя, — сказал Денис.
— До завтра, сын.
Дверь закрылась. Светлана смотрела на закрытую дверь долго, потом перевела взгляд на фотографию. Достала из ящика тряпку, протёрла рамку.