Александр Гарцев – Билет в один конец (страница 2)
«Сегодня я понял: взрослые сами не знают, как правильно. Значит, я должен знать за всех. Я буду правилом. А они пусть живут как хотят. Только потом не жалуйтесь.»
Он захлопнул тетрадь. За окном, пробившись сквозь тучи, ударил солнечный луч — жёлтый, яркий, совсем не по-майски тёплый. Он лёг на подоконник, на горшок с геранью, на стопку тетрадей.
Осветил — на секунду — дневник.
На обложке, которую Ваня старательно обтянул коричневой бумагой из-под сахара, дрожала золотая пылинка.
Правильный мальчик не заметил её. И никогда уже не заметит.
ГЛАВА 3. «ЧУЖОЙ ПРАЗДНИК»
Областной центр, улица Московская, старый купеческий дом с мезонином. Квартира тёти Клавы — тесная, прокуренная, с иконами в красном углу и запахом мокрой штукатурки.
Время действия: май 1963 года, день рождения Клавдии Петровны Сухаревой. Полдень. Солнце режет глаза сквозь грязные стёкла, но в комнате всё равно сумрачно.
За окнами плыл тяжёлый, маслянистый полдень. Майское солнце, добравшись наконец до зенита, вцепилось в пыльные стёкла окон, но пробиться сквозь многолетнюю копоть не сумело — только расчертило пол жёлтыми, дрожащими прямоугольниками, похожими на тюремные решётки. На улице орали воробьи — горланили, захлёбывались собственной наглостью. С Московской доносился далёкий трамвайный звон: первый, второй, третий... Кто-то спешил. Кто-то опаздывал. Жизнь шла своим чередом, не спрашивая ни у кого разрешения.
В квартире тёти Клавы, напротив, жизнь остановилась. Замерла в ожидании правильного действа.
Гости расселись по местам, как посадочные карточки в театре. Во главе стола — именинница, Клавдия Петровна, в чёрном шерстяном платье с брошкой-жуком. Рядом — Иван Петрович (отец), Зинаида Михайловна (мать). Дальше — незнакомая пара: дядя Боря и тётя Рая, какие-то дальние родственники из Слободского. И, на углу стола, прижатый к стене, чтобы никому не мешал, сидел Ваня.
Перед ним — тарелка с хлебом, стакан компота (вишнёвый, с косточками — неудобно, косточки надо выплёвывать в кулак, а куда их потом?), и — кульминация — его подарок. Семь салфеток, сложенных пирамидкой, перевязанных белой ленточкой. Рядом — кусок хозяйственного мыла «Детское», завернутый в газету (выбор отца).
— Клавдия Петровна, — начал Ваня, когда настала его очередь. Он встал, поправил рубашку (белая, наглаженная, пуговицы блестят), поднял глаза. — Разрешите поздравить вас с днём рождения. Желаю вам здоровья, долголетия и... — он запнулся, потому что мать учила "и счастья", но отец сказал, что "счастье — это не то, что желают вслух", — и благополучия в семейной жизни. Благодарю вас за внимание.
Он положил подарок на стол — чётко, как учили: не в руки, а на скатерть. И сел.
Тишина. Такая, какой Ваня не ожидал.
Клавдия Петровна смотрела на мыло и салфетки, и лицо её медленно менялось. Сначала удивление. Потом недоумение. Потом — обида, быстрая, как удар, прячущаяся за натянутую улыбку.
— Спасибо, Ванечка, — сказала она глухо. — Хороший... практичный подарок.
Она взяла мыло, повертела в руках и положила обратно. Салфетки не тронула.
Зинаида Михайловна дёрнулась, хотела что-то сказать — но взгляд мужа приковал её к месту, как кнопкой к стене. Иван Петрович одобрительно кивнул сыну: молодец, всё правильно.
Только дядя Боря, тот самый, из Слободского, крякнул и отвернулся к окну. И пробормотал — тихо, но Ване послышалось:
— Ироды...
Ваня не понял, что это значит. Но запомнил слово. И запомнил, как мать потом, уже дома, на кухне, заплакала, уткнувшись в полотенце. Отец стоял в дверях, скрестив руки на груди, и говорил, чеканя каждое слово:
— Всё правильно сделали. Мыло нужное. Салфетки красивые. Не хватало ещё деньги на духи тратить. Она не герцогиня.
Зинаида Михайловна не ответила. Она вытирала слёзы уголком фартука и мелко-мелко трясла головой — как будто отрицала что-то такое, что нельзя отрицать вслух.
Ваня стоял в коридоре, прижавшись спиной к стене. Слышал всё. И чувствовал — кожей, затылком, каждой клеточкой — что-то не так . Но что именно? Он же сделал всё, как велел отец. Он был правильным . Почему же мать плачет? Почему тётя Клава смотрела сквозь него, как сквозь стекло?
Позже, оставшись один в комнате, он достал дневник. Долго сидел, грызя колпачок ручки. Потом написал:
«Правильные поступки почему-то не делают людей счастливыми. Может быть, я что-то упускаю. Может быть, есть ещё одно правило — главное. Я его пока не знаю. Но найду.»
Он закрыл тетрадь, положил её под подушку — в тайник, о котором не знал никто, даже мать.
За окном солнце наконец прорвало облака. Ударило в окно — ослепительно, радостно, по-настоящему весенне. Но Ваня не подошёл к окну. Он лёг на кровать лицом в подушку и пролежал так целый час — без мыслей, без правил, просто живой , сам того не зная.
А когда встал, лицо его снова было спокойным, как у часов.
Тик-так.
ГЛАВА 4. «ОТЛИЧНИК»
Областной центр, школа № 22 на улице Профсоюзной — типовое трёхэтажное здание из красного кирпича, с выщербленными ступенями и запахом хлорки в туалетах. Класс 3 «Б».
Время действия: сентябрь 1964 года. Бабье лето. Воздух — стеклянный, хрупкий, звенит от каждой птицы.
Осень в тот год пришла внезапно, как незваный гость, которого всё равно надо встречать с пирогами. Три дня подряд лили дожди, смывая в Вятку последний городской мусор, а на четвёртый ударило бабье лето — сухое, золотое, обманчиво тёплое. Воздух стал прозрачным до звона: если прислушаться, слышно было, как на том берегу реки стучат молотки — там строили новый мост. Листья клёнов во дворе школы лежали ворохами, и дети швыряли их друг в друга, смеясь и визжа, как щенки.
Ваня не швырялся. Ваня сидел на скамейке у входа и перечитывал учебник по арифметике — вперёд, на три урока, потому что учительница Марья Васильевна сказала: «Кто хочет быть отличником, тот должен думать на шаг вперёд».
Он хотел.
Отличником он стал ещё во втором классе. И не просто отличником — образцовым . Его тетради показывали на родительских собраниях как пример аккуратности: каждая клеточка, каждая запятая, даже наклон букв — одинаковый, как под копирку. Марья Васильевна, сухая старуха с пучком седых волос и голосом, похожим на треск счёт, говорила маме:
— Зинаида Михайловна, ваш Ваня — это не ребёнок. Это машина. Хорошая, нужная машина. Я таких за тридцать лет работы — раз, два и обчёлся.
Мама улыбалась — той улыбкой, которая не доходила до глаз. И вздыхала. И говорила:
— Он у меня старательный.
«Старательный». Это слово Ваня знал. Оно означало «правильный». Оно означало «безопасный». Оно означало «его не за что ударить».
Потому что отец, несмотря на все правила, иногда всё же поднимал руку. Не часто — раз в полгода, когда Ваня «забывался». Забывался — значит, смеялся слишком громко, бегал слишком быстро, отвечал не подумав. После таких случаев Ваня садился в угол комнаты и записывал в дневник: «Нельзя быть громким. Громкий — значит неправильный. Неправильный — значит виноватый» .
В школе было легче. Там правила были написаны на доске. И Ваня знал их все наизусть.
— Сухарев, — позвала Марья Васильевна, когда прозвенел звонок и класс заполнился топотом и гомоном. — Иди к доске. Расскажи нам о реках Советского Союза.
Ваня встал, поправил пионерский галстук (завязан идеальным узлом, концы — на одном уровне) и вышел к доске. Мел он держал тремя пальцами, как ручку, и рисовал карту — небрежными, но точными линиями.
— Волга, — начал он, — самая длинная река в Европе. Берёт начало на Валдайской возвышенности и впадает в Каспийское море. Обь — река в Сибири, длина пять тысяч...
В классе было тихо. Никто не шушукался. Никто не кидался бумажками. Потому что все знали: если перебить Сухарева, он посмотрит — не зло, нет, а скучно , как смотрит учитель на глупый ответ, — и скажет: «Ты не по делу. Сядь».
И все садились.
После урока к нему подошёл Пашка Гребенщиков — рыжий, конопатый, хулиган из хулиганов, вечно с разбитой коленкой и шпаргалками в рукаве.
— Сухарь, — сказал Пашка, усмехнувшись. — Ты чё, правда, никогда не ошибаешься? Ну, хоть раз? Чтоб споткнуться, например?
Ваня поднял глаза. Холодные, светлые, как рыбья чешуя.
— Зачем мне спотыкаться? — спросил он ровно. — Я смотрю под ноги.
Пашка засмеялся — громко, неестественно, как будто его кто-то щекотал. Но в смехе этом не было веселья. Было что-то другое: может быть, зависть. Может быть, страх.
— Ну-ну, — сказал он и ушёл, громко топая.
А Ваня остался сидеть за партой. Он чувствовал — опять то же самое, что и на дне рождения тёти Клавы, — что-то не так . Но что? Он правильно ответил. Он правильно себя вёл. Он был лучше всех.
Почему же Пашка — этот грязный, вечно жующий, с двойками по чтению Пашка — выглядел счастливее?
В тот вечер Ваня сделал новую запись в дневнике. Он уже перешёл на обычную тетрадь в клетку — первый дневник закончился, на последней странице он вывел: «Правил много. Человек один. Вывод: человек должен быть сильнее правил, чтобы выбирать из них лучшие» .
А потом дописал, уже лёжа в кровати, при свете ночника:
«Сегодня я понял: быть правильным — это не значит быть любимым. Любят почему-то других. Тех, кто ошибается. Может быть, я ошибаюсь в том, что не ошибаюсь?»
Он перечитал и сам испугался этой мысли. Неправильная мысль. Опасная. Он зачеркнул её. Зачеркнул так сильно, что порвал страницу.