Александр Гарцев – Билет в один конец (страница 1)
Александр Гарцев
Билет в один конец
ГЛАВА 1. «ПРАВИЛЬНЫЙ МАЛЬЧИК»
Областной центр, 1962 год. Октябрь.
Дождливое утро за окном размазывало город в серую акварель. На улице Ленина, в доме с выщербленными ступенями и вечно хлопающей дверью подъезда, в квартире на третьем этаже пахло супом, нафталином и усталостью.
Маленький Ваня Сухарев — круглолицый, с прозрачными, как вода из-под крана, глазами — стоял посреди кухни на льняной половичке. Подошвы его сандалий оставили на линолеуме два мокрых пятна. Он смотрел вниз, на эти пятна, и чувствовал, как внутри него медленно, с противным скрипом, закрывается какая-то дверца.
— Ты что, олух? — отец, Иван Петрович, отодвинул табурет и навис над мальчиком тенью. От него пахло мазутом и строгой газетой «Правда». — Я тебе сколько раз говорил? Лужи обходят. О-бхо-дят. Не для того тебе валенки справляли, чтобы ты в них по болотам шлёпать.
Ваня молчал. Не потому, что боялся — он привык. А потому, что искал в голове правильный ответ. Отец не терпел оправданий, но требовал признания. И Ваня, потренировавшись мысленно, нашёл:
— Я неправильно поступил, папа. Я больше не буду.
Иван Петрович хмыкнул, потёр небритую щеку. Его лицо — тяжелое, с крупными порами, с поджатыми губами, которые, казалось, даже во сне пережёвывали какую-то невысказанную обиду, — на секунду смягчилось. Но только на секунду.
— То-то. — Он взял со стола корочку хлеба, откусил. — Потому что жизнь — это не баловство. Жизнь — это порядок. И ты, Ваня, должен быть как часы. Идут себе — тик-так, тик-так. Ни шагу влево, ни шагу вправо. Понял?
— Понял, — кивнул Ваня.
Мать, Зинаида Михайловна, стояла у плиты и помешивала суп деревянной ложкой. Она не обернулась. Только плечи её вздрогнули — едва заметно, как будто по коже пробежала мышь. Она хотела что-то сказать, но вместо этого сняла ложкой пену и бросила её в мусорное ведро.
Пена — прочь. Всё лишнее — прочь.
Эту картинку Ваня запомнит на всю жизнь. Стол, покрытый клеёнкой в клетку. Фотография деда, погибшего на фронте, в рамке из чёрного пластика. Стеклянный стакан в подстаканнике на подоконнике. И запах — нет, не супа. Запах долга . Тяжёлый, удушливый запах того, что всё здесь подчинено не любви, а какому-то невидимому, но железному уставу.
Позже, когда отец ушёл на работу (завод «Маяк», смена до восьми), а мать села перебирать крупу, Ваня ушёл в свою комнату. Комната была общей с ещё неродившимся братом, которого так и не родилось — мать «потеряла» его на четвертом месяце, и в доме с тех пор поселилась ещё одна тишина, ещё одна правильная , то есть невысказанная, печаль.
Ваня достал тетрадь в косую линейку. На обложке красным фломастером было выведено: «Дневник». Хотя он едва умел писать печатными буквами, уже тогда он знал: мысли надо фиксировать. Порядок надо фиксировать.
Он старательно вывел первое предложение, высунув кончик языка:
«Я должен быть как часы. Потому что если часы сломаются — никто не знает, когда обедать.»
Он перечитал, подумал и добавил в скобках:
(И когда спать. И всё.)
В тот же вечер, когда мать укладывала его в постель и поправила одеяло, Ваня спросил:
— Мам, а если я буду всё делать правильно, я буду счастлив?
Зинаида Михайловна замерла. Стояла над ним, подсвеченная тусклой лампочкой из коридора, и её лицо, ещё молодое, но уже уставшее, вдруг исказилось такой болью, что Ваня испугался.
— Спи, Ванюша, — сказала она. — Всё будет... правильно.
Она не сказала «хорошо». Не сказала «счастливо». Она сказала «правильно».
И Ваня заснул с твёрдым убеждением, что именно правильность и есть то самое чувство, которое другие по ошибке называют счастьем. Просто они глупы. Просто они не понимают. А он — понимает.
За окном дождь кончился. Выглянула луна. И в тусклом её свете квартира Сухаревых казалась не жильём, а чертежом — выверенным, сухим, до ужаса пустым.
Там, где должна была быть душа, зиял ровный, аккуратный проём.
Только тикали часы на стене. Тик-так. Тик-так. Безжалостно. Правильно.
ГЛАВА 2. «ПЕРВОЕ ПРАВИЛО»
Областной центр, улица Ленина, хрущёвская пятиэтажка. Квартира Сухаревых и двор-колодец.
Время действия: май 1963 года, раннее утро, воскресенье.
Весна в тот год выдалась поздняя и злая. Майское солнце, ещё по-детски несмелое, пробивалось сквозь низкие свинцовые облака лишь к полудню, а к вечеру снова пряталось, словно боялось, что его заставят работать сверх нормы. Со стороны Вятки тянуло сыростью и тиной — река вскрылась поздно, и теперь её тяжёлое, мутное дыхание заползало в спальные кварталы, смешиваясь с запахом мазута из открытых окон заводских цехов.
Двор-колодец просыпался неохотно. Чугунные скамейки лоснились от ночной росы. Голуби — вечные эти попрошайки — топтались у мусорных баков, выискивая среди битого стекла и капустных листьев хоть что-то съедобное. Где-то на третьем этаже заорал магнитофон: Вертинский, старый, хриплый, как ворон, — сосед дядя Коля, фронтовик с одной ногой, каждое воскресенье включал пластинку и пил горькую, никого не стесняясь.
В квартире Сухаревых было тихо. Даже часы — те самые, настенные, с гирями — тикали приглушённо, словно извиняясь за то, что нарушают утренний покой.
Иван — нет, уже не маленький Ваня, а Ваня, которому на днях стукнуло семь, а вместе с днём рождения пришло и новое, неприятное слово «первоклассник», — сидел на кухне за полированным столом. Перед ним лежала стопка белоснежных салфеток, сложенных треугольником, и коробка монпасье — леденцов в разноцветных обёртках.
— Сегодня пойдём к тёте Клаве, — сказала мать, стоя у плиты. Она жарила яичницу, и масло шипело, выплёвывая мелкие капли на фартук. — Это её день рождения. Пятьдесят пять лет. Ты приготовил подарок?
Ваня кивнул. Подарок — стихотворение, которое он выучил наизусть, «У лукоморья дуб зелёный» — он репетировал три вечера подряд, до тех пор, пока не выучил каждую запятую. Но вслух сказал другое:
— Я приготовил салфетки. Красиво сложил. Она будет рада.
Зинаида Михайловна обернулась. Шумовка замерла в её руке.
— Сынок, — сказала она мягко, но в голосе прорезалась та самая нотка, которую Ваня уже научился распознавать как «мама сейчас расстроится, но не скажет». — Тётя Клава ждёт не салфетки. Она ждёт тебя. Твоего тепла. Просто побыть рядом. Понял?
Ваня нахмурился. Это было нелогично. Тётя Клава — сестра отца, пожилая женщина с бородавкой на носу и резким запахом валерьянки, — она что, не видит, что салфетки сложены идеально? Что каждый треугольник выверен по линейке? Что он старался?
— Понял, — сказал он, но мысленно записал в своём дневнике новое правило: «Взрослые часто говорят не то, что думают. Надо слушать не слова, а интонацию. Интонация — тоже правило».
За завтраком отец, хмурый и невыспавшийся (ночная смена давала о себе знать чёрными кругами под глазами и дрожащими руками), отодвинул от себя тарелку и посмотрел на Ваню долгим, тяжелым взглядом.
— Деньги на подарок, — сказал он, доставая из кармана трёшку и кладя её на стол, придавив солонкой. — Купишь ей что положено. Платок или мыло. Духи — дорого. Не тяни.
Ваня взял деньги, сложил их аккуратно пополам и положил в карман куртки — туда же, где лежал чистый носовой платок, сложенный конвертиком. Порядок. Всё должно быть в порядке.
— И запомни, — отец поднялся из-за стола, и стул жалобно скрипнул, — как бы тебе ни хотелось, а подарок дари не в руки, а клади на стол. И не забудь сказать «благодарю вас», а не короткое «спасибо». Короткое — это для своих. Тётя Клава — чужая. Понял?
Ваня снова кивнул. Но где-то в глубине груди, там, где у других людей живёт чутьё, зародился крошечный, как горошина, комок недоумения.
Тётя Клава — чужая? Но она же родная сестра отца. Значит, и папа для неё чужой? Значит, и мы все друг для друга...
Он не додумал эту мысль. Вовремя одёрнул себя: неправильные мысли. Надо думать только правильные.
После завтрака, пока отец брился опасной бритвой перед мутным зеркалом (полоска пены на щеке, сосредоточенное лицо, ни одного лишнего движения), Ваня вышел на лестничную клетку. Там пахло кошками и окурками. Он спустился на один пролёт вниз, к двери Фаины Семёновны — той самой соседки, которая потом скажет ему горькую правду, но сейчас была просто старой женщиной с клюкой и голосом, похожим на скрип несмазанной телеги.
Она сидела на скамейке в полутьме подъезда, курила «Беломор» и смотрела в одну точку.
— Ваня, — окликнула она, когда он хотел пробежать мимо. — Поди-ка сюды.
Он подошёл. Остановился на расстоянии вытянутой руки — так учил отец: «Подходи близко только к своим».
— Ты чтой-то, — Фаина Семёновна выпустила дым в потолок, — совсем не ребёнок. Играть бы тебе, в войнушку, в классики. А ты салфетки складываешь.
— Правильно складываю, — поправил Ваня. И добавил твёрдо: — Играть — это бестолку. Толку нет.
Старая женщина долго молчала. Потом засмеялась — сухо, кашляющим смехом, как будто у неё внутри стучали друг о друга сухие горошины.
— Ох, Ваня. — Она потушила папиросу о стену и встала, опираясь на клюку. — Ты только запомни одно. В жизни нет правил. Точнее, они есть. Но их придумали трусы. Чтобы не бояться. Понял?
Ваня не понял. Но вежливо кивнул и пошёл наверх.
Там, в своей комнате, он открыл дневник — тот самый, в косую линейку — и написал новую запись. Крупными, корявыми буквами, стараясь не вылезать за строку: