Александр Гарцев – Бедный ребенок (страница 4)
— Алиса, встань. Не прикидывайся.
— Мама, ну что ты сразу, я только уснула.
— Только? А ты знаешь, который час? Одиннадцать. Паша второй час в мокрых пеленках лежит. Я в прихожую захожу — от вас разит, как от бомжей.
Вера не открывала глаза. Она узнала голос — это бабушка Евдокия. Бабушка приезжала редко, раза три в год, и каждый раз после нее в квартире долго пахло пирогами и страхом.
— Где Вера? — спросила бабушка.
— Спит, наверное.
— Наверное? Ты мать или кто?
— Я устала, мама. Роды тяжелые были.
— Какие тяжелые? Ты третьего дня родила, ходить уже можешь. А девчонку твою кто кормить будет?
Вера услышала шаги — тяжелые, уверенные, не такие, как у отца. Дверь в комнату открылась. Бабушка стояла на пороге — большая, в темном платке и старом пальто, из которого торчала синтетическая вата. Лицо у бабушки было рябое, с глубокими морщинами вокруг рта, а глаза — черные, острые, как гвозди.
— Вера, — позвала она. — Вставай.
Вера села. Не плакала. Не терла глаза. Просто села и посмотрела на бабушку.
— Здравствуйте, бабушка.
— Здравствуй, коли не шутишь. Одевайся. Пойдешь со мной.
— Куда?
— Ко мне. Жить.
Вера посмотрела на мать. Мать стояла в дверях комнаты, кутаясь в халат, и лицо у нее было не злое — нет, злое Вера знала. Лицо у матери было равнодушное. Как будто речь шла не о дочери, а о старой тумбочке, которую можно вынести на помойку.
— Мам, — сказала Вера. — А можно я здесь останусь?
— Зачем? — мать пожала плечом. — Ты все равно бабушке больше нужна.
Вере показалось, что ее ударили. Не рукой — словом. «Больше нужна». Значит, матери она не нужна вовсе.
— А Паша? — спросила Вера. — А папа?
— Папа на работе. А Паша маленький, ему нужна мама. А ты уже большая.
Вера хотела сказать, что она не большая. Что ей только пять — почти пять, в мае будет. Что она тоже хочет, чтобы ее кормили с ложечки и называли «моя хорошая». Но бабушка уже взяла ее за руку — жестко, без нежности, но крепко.
— Не ной, — сказала бабушка. — Собирайся.
Одеваться было не во что. Вера натянула колготки — в двух местах заштопанные, но дырявые все равно. Сверху — платье, которое мать сшила сама, но перекосило, и одно плечо вечно сползало. Сверху платья — кофту с оленями, олени уже выцвели до бледно-серого, и одного оленя звали, потому что пуговицы оторвались.
Бабушка молча смотрела. Потом достала из своей сумки — огромной, дерматиновой, с замочком-щелкунчиком — вязаную шапку.
— На, — сказала она. — Своя уже уши отморозила.
Шапка была малиновая, с помпоном. Помпон кособокий, но теплый. Вера надела. Шапка пахла нафталином и старым шкафом.
— Прощайся, — сказала бабушка.
Вера подошла к матери. Мать стояла все так же — руки скрещены на груди, лицо каменное.
— До свидания, мама, — сказала Вера.
— До свидания.
— Я приеду к вам?
— Приедешь.
Мать не обняла. Не поцеловала в макушку. Даже не погладила. Вера ждала три секунды. Потом развернулась и пошла к двери.
В прихожей она увидела Пашу — он лежал в переносной кроватке-люльке, той самой, в которой когда-то лежала Вера. Лицо у Паши было красное, он морщился во сне и чмокал губами. Вера наклонилась, поцеловала брата в лоб — куда-то между бровей, где кожа была теплая и гладкая.
— Расти, — шепнула она. — Ты хоть будешь счастливый.
Она не знала, откуда взялись эти слова. Просто пришли.
Бабушка дернула за руку.
— Пошли, замерзнешь.
За порогом Веру накрыл холод. Не такой, как дома, где батареи грели еле-еле и гулял сквозняк из щелей. Настоящий, уральский, апрельский — когда ветер дует с гор, а солнце светит вроде тепло, а на деле — обман.
— Не стой, — сказала бабушка. — Иди.
Они шли по улице Уральской. Дома здесь были старые, двухэтажные, с деревянными верандами и облупившейся штукатуркой. В палисадниках — прошлогодняя трава и окурки. У подъезда номер пять сидели мужики на корточках, пили пиво из горла. Один, с татуировкой на пальце, посмотрел на Веру и сказал:
— Девка-то чья?
— Моя, — отрезала бабушка, даже не замедлив шаг.
— А мать где?
— Дома. Спит.
Мужик заржал. Вера опустила голову и смотрела под ноги — на жижу из снега, земли и собачьего дерьма. В резиновых сапогах, которые отец купил на вырост — на два размера больше — было тепло, но ходить трудно. Ноги болтались внутри, и Вера спотыкалась.
Бабушка не сбавляла шагу.
— Не отставай, — бросала она через плечо.
На остановке ждали автобус. Стеклянная будка была разбита — стекло заменяла фанера с матерными надписями. Внутри пахло мочой и дешевыми сигаретами. Бабушка зашла туда, достала из сумки сверток — оказалось, половинка черного хлеба с маслом и солью.
— Ешь, — сказала она и сунула хлеб в Веру.
Хлеб был не свежий — с горчинкой. Но масло настоящее, желтое, с крупинками соли. Вера ела и смотрела, как мимо проезжают «Жигули» — белые, синие, красные. На одном, зеленом, была надпись «МММ» и почему-то портрет женщины с большими глазами.
— Бабушка, — спросила Вера с набитым ртом. — А вы меня забрали навсегда?
— Надолго.
— А я буду к маме возвращаться?
— Будешь. Когда у нее ум проснется.
Бабушка говорила жестко, но Вера почему-то не боялась. Дома было страшнее — когда мать кричит, когда молчит, когда лежит лицом к стене. А здесь, на остановке, в компании пьяных надписей и вонючей фанеры, было почти спокойно.
Автобус пришел через десять минут. Старый, дребезжащий, «ПАЗ», крашенный когда-то желтой краской, но теперь желтизна осталась только в щелях. Кондукторши не было — билеты продавал водитель, лысый мужик в трениках.
— До Кирпичного? — спросил он.
— До Кирпичного, — ответила бабушка и протянула две мятые бумажки — рублей пять, наверное.
Они сели у окна. Вера прижалась к стеклу — оно было холодное, и от него заныли зубы. За окном медленно плыл Зареченск: сначала двухэтажные бараки, потом деревянные дома с резными наличниками, потом пустырь с ржавыми трубами, а потом пошли частные сектора — времянки, сараи, покосившиеся заборы.
— Кирпичный называется, — сказала бабушка. — Потому что тут кирпичный завод был. Разорился теперь.
— А вы где работаете, бабушка?
— На пенсии я. Раньше на заводе работала. Сорок лет у станка.