Александр Етоев – ЖИЗНЬ ЖЕ... (страница 34)
- Поэт должен жить хорошо, - хмуро произнес он. - Идеальное государство поэтов и вообще людей творческих - это когда у тебя «ягуар» последней модели, личный шофер, коньяк, красивая женщина...
- Витя, заткнись, пожалуйста, пока бутылкой по лбу не отоварили, - не дал ему домечтать Маузер. - Мир должен быть полуголодным, только это состояние обеспечивает творческую активность.
- Слушай, а не твои орлы протаскивали через Думу законопроект о минимальной потребительской корзине? - спросил Маузера Феликс Компотов-старший, услышав фразу про полуголодный мир. - Мы с мужиками охреневали, когда читали. По нему любой российский мужчина должен обходиться пятью парами трусов в течение двух лет, одной майкой - в год, одним свитером - в пять лет, одними брюками - в четыре года, четырьмя парами ботинок - в пять лет, а верхнюю одежду менять в девять лет раз. Женщине же необходимы пять пар трусов и шесть колготок на два года, два бюстгальтера на три года, одна юбка и одно платье на пять лет.
- Не понимаю, при чём тут это? Жирным можно быть как меняя каждый день по паре ботинок, так и нося весь год единственные трусы. «Жирный» - это состояние, а не форма. Я хочу организовать общественное движение «Идущие на» - движение против литературы для жирных. Против всяких там Марининых, Тополей и Незнанских, Аксёновых, Сорокиных, Ерофеевых... Все они отожрались на читательском интересе, профессионально засирают людям мозги, уводят их с дороги борьбы в гнилое болото конформизма. Мы их книги будем жечь на кострах на всех площадях страны.
Витя слушал его внимательно, потом сказал: - Я - Иванов, натуральный русский, из самых простых Иванов. Не из тех, которые с ударением на втором слоге, все эти занудствующие интеллигенты с «Явлениями Христа народу», семиотикой и «Бронепоездом», к счастью, не помню номер.
- Три шестьдесят два дробь четыре двенадцать, - шутя, подсказал Глюкоза.
- Наверное, - согласился Витя. - А ты, Маузер, ты же натуральный еврей, почему же ты против зажравшихся буржуев выступаешь? Вы же, евреи, народ богатый. Получается, ты против своих идёшь?
- Мои «свои» - это ты, это Вовка Гандельсман, это Геша Григорьев, это Борька Рыжий, это любой поэт, если он, конечно, не «Евтушенко» в собирательном смысле этого протухшего имени. А те, кто правит литературным балом, все эти нобели, букеры, антибукеры и прочие хреновы приживалы, - это, Витя, для меня не свои - чужие. Я принципиально против любых кумиров. Вот ты, Витя, ты когда-то был поклонником Боба Дилана, битлов, роллингов, цеппелинов. Тех ребят, чьи песни и музыка влияли на души твоего поколения. И что в результате? Кумиры наварили на поклонниках деньги, зажрались, стали богатыми, а те, для которых эти песни сделались откровением, чем-то вроде Евангелия или Бхагаватгиты, сейчас или наркоманы, или бомжи, или просто давно подохли...
- Подохли, - грустно сказал Глюкоза. - Стасик, мой сосед по первой коммунальной квартире, на трещотке играл в джазе на Таракановке, у него магнитофон тогда был единственный на всю нашу Прядильную улицу, всё у него было - и Чеби Чекер, и «Эй, мамбо», и битлы. По ночам они с друзьями джаз и буги на костях записывали. Короче, помер Стасик, шёл мимо стройки пьяный, видит, ведро вара на костре греется, ну, этого, которым трубы обмазывают, так он непонятно за каким хреном взял ведро и домой его припёр, в коммуналку. А ночью дело было, свет в коридоре Стасик включать не стал, чтобы, значит, не разбудить соседей, а там, на полу, поперек всего коридора дядя Петя лежал Майоров, сосед Стасика, спал. Дядя Петя, когда пьяный, всегда в коридоре спал, потому что жена его, тётя Таня, дядю Петю пьяного в комнату не пускала. Стасик в темноте-то об дядю Петю-то и споткнулся. А у Стасика же в руке ведро. Вот весь вар у Стасика из ведра и на пол. Ну а утром Стасикова жена Тамарка по нужде пошла в туалет, из комнаты выходит и видит - спит её супруг бездыханным сном, мордой в смоле утопший. А рядом дядя Петя храпит. Их потом с дядей Петей от пола чем только не отдирали, одного живого, а другого, то есть Стасика, - мёртвого, вечная ему память. Потому что дядя Петя лежал в смоле ртом-то кверху, а Стасик, наоборот, ртом вниз - оттого он и помер, что захлебнулся.
- Да, - сказал Александр Маузер, выслушав его печальный рассказ. - Великая трагедия всех праведников и пророков состоит в том, что общество востребует их в какой-то определённый момент истории. Потом они, увы, уже не нужны. То есть потом их изучают как явление культуры, но не как властителей дум и генераторов общественного движения. Я вот, например, когда на Красной площади публично обоссал Мавзолей, то мне рукоплескали толпы студентов и интуристов. И по телевидению меня показывали, по НТВ, и в газете «Аргументы и факты» интервью со мной было. Про меня даже Зюганов в Думе матерными словами высказался: «Эту гадину, посмевшую посягнуть на главную святыню народа, давно пора утопить в сортире».
- Да, приятель, навёл ты шороху, - сказал Феликс Компотов-старший. - Это тебе не два пальца обсосать, Мавзолей-то.
- Вспомним Галича, Солженицына, - продолжал Маузер вдохновенно. - Современное поколение одних просто не знает, к другим относится исключительно как к предметам археологии, не принимая их во внимание ни на грош. Отсюда-то вся беда политизированной беллетристики - в том, что она заранее не ориентирует себя на времена будущие. Вернее, так: она считает, что гнусное настоящее будет тянуться вечно. Возможно, в этом есть особый провидческий смысл - так думать. Мы не знаем, что будет со всеми нами через пятьдесят лет. Возможно, грядёт утопия, возможно, новый прекрасный мир, как у Хаксли. Поэтому нужно не политизировать своё творчество, а наоборот - аполитизировать, выносить себя за скобки любой системы, если её точит червь духовного загнивания...
Маузер вдруг замолк и устало опустил голову. Вдохновение его оставило. Словно мячик, продырявленный хулиганом, он обмяк и опустился на ящик. Глаза его уже не светились, а тоскливо оглядывали компанию. Он словно искал кого-то, но этот кто-то надёжно спрятался среди фасов, профилей и затылков выпивающих и закусывающих людей.
- Устал, - сказал он, встретившись взглядом с Витей. - Гриша... Петя... Сережа... - Губы его вяло перебирали список мужских имен и почему-то не находили правильного.
- Витя, - подсказал ему Витя.
- Витя, налей мне водки.
- Саша, но ты же...
- Водки! Я сказал - водки!!!
И, не дожидаясь ответа, он взял чей-то недопитый стакан и махом опрокинул его в себя. Затем встал и нараспев произнёс:
- Если кто отвергает Квинтия, тот да усядется гадить рядом с ослом.
После этого походкой патриция, покидающего отвергнувшее его собрание, Маузер последовал к выходу.
За Маузером грохнула дверь, но ещё долго все сидели, не шелохнувшись, лишь на солёной губе начальника, когда он открывал рот, дрожало кальмарье щупальце.
ЖИЗНЬ ВЕЧНАЯ
В детстве звёзды были белыми и высокими. Бабка говорила ему: вышел сеятель сеять, бросил семена в землю, а ветер поднял их вверх и разбросал по небу.
В тот год правил голод, хлеба не уродилось, и бабка померла к декабрю.
Шло время, звёзды тускнели. Скоро они сделались совсем тусклыми, как глаза, и ближе не стали.
Блеснула молния. Вдали полыхнуло, за рекой загорелся дом.
«Библиотека».
Седой смотрел, как жёлтая россыпь искр поднимается, закручиваясь в спираль. Настойчиво запела сирена. Звук был долог и безнадёжен, так воет умирающий зверь.
Седой повернулся спиной к пожару, на него напала тоска.
«И сегодня никого».
Жёлтые пальцы вытянулись щепотью, заскрипела сухая кожа. Он принюхался - из-за реки потянуло гарью.
«Сколько до срока? День? Два?»
Похоже, он запутался в счёте.
С мысли его сбил шорох.
Седой прислушался, звук был непонятен. Он задел сердце, и в груди шевельнулась боль.
«Сегодня, значит».
Он обернулся. Из короткой чёрной травы, разлившейся по земле от дороги, от забора, из полосатой тени на него смотрели глаза. Синие пятна глаз, жидкие, как газовые горелки. Потом пятна погасли, но не успех он сделать и вдох, вспыхнуло белесое пламя. И сразу ударил гром.
Седой отпрянул, упал, кожей виска почувствовав пролетевшую в миллиметре пулю.
- Испугался? Я целился мимо, проверял твой страх, жив он у тебя или умер.
Седой растер ладонями по лицу смешавшийся с грязью пот, выплюнул изо рта кислую земляную кашу.
- Живой, - произнес он хрипло. И повторил, словно себе не веря: - Живой?
- Страх жив, - сказал невидимка.
Там, откуда он говорил, трава раздвинулась в стороны, и земля будто выдохнула. Приминая траву, по земле прошла холодная струя воздуха. Она обдала ноги от ступни до колена, и Седой ощутил на коже мягкие электрические уколы.
- А сам ты? Готов? Ты ведь ждал меня. Ждал ведь?
- Нет. - Седой покачал головой.
Он солгал. Голову обложило, и язык еле ворочался. Он посмотрел на ноги и увидел, как по складкам мятых штанин залегли голубые змейки. Они то вспыхивали, то потухали медленно, то сползали и исчезали в траве. Самого тела Седой не чувствовал, не было тела. Чувствовал землю, жгущую сквозь подошвы, какая она зыбкая, словно ему не родная, словно он не родился на ней давно, семьдесят лет назад, и не доживал худо-бедно отпущенный Богом срок.