реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Етоев – ЖИЗНЬ ЖЕ... (страница 22)

18

Чётники - загадка природы. Из чего они материализуются - неясно. Я думаю, на ближайшей помойке пустеет один из баков, как раз на объём такой фигуры, как, например, Задница. Или Курилка, или любой другой. Сначала я всё удивлялся, почему они со мной церемонятся, почему не шарахнут ломом или не спарят на крайний случай с какой-нибудь стервой поядовитее. Знают же, гады, что до стерв я больно охоч. Но не спаривали, не шарахали. И жупел в человечьем обличье Александр Фёдорович Галиматов жил и чесал в  башке: почто ему такое почтение? Потом-то он выяснил, что почём, и открытие обидным: выходило, сам он не при оказалось делах, сам он только малая пешка, свистулька на залётную птицу, которую подманивают охотнички из этой самой залупанской ЗАЛУПы, чтоб её мать ети.

С мая месяца эти мусорные ребята, всегда разные и всегда одинаковые, торчали у меня на дороге, шагу не давая ступить. Закон парности, будь он неладен! Лишь только мировые правительства, спутавшись с залупанской хунтой, подписали ту долбаную конвенцию, все шишки упали с ёлки на одиночек вроде меня, и то не на всех - на избранных. Ходят же счастливые люди в обнимку с собственной тенью! Ходят, и ничего. Ан нет, есть ещё какие-то особые эфирные знаки, указывающие на таких-то и на таких-то. Мол, за этими глаз особенный, они человеки меченые. А Галиматов - меченый втрое.

Я миновал люк и, двигаясь со скоростью трупа, как раз поравнялся с парадной старинного татарского дома. В доме этом до Второй мировой войны проживал татарин Коробкин, звали татарина Абдула, и занимался тот татарин извозом. Во дворе, в дощатом сарае (теперь на этом месте гараж) он держал конюшню на двух ослов, тогда они назывались осликами. Вот по этому единственному татарину, пришедшемуся на тысячу прочего не-татарского населения дома, это дом прозвали татарским.

- Галиматов, - услышал я из-за двери глухой шаляпинский бас.- Приготовься, я открываю.

Я приготовился и резко прыгнул на голос. Мохнатые руки схватили меня в охапку, втянули в дверное чрево, стали мять и крутить, а борода колоть и слюнявить.

- Плохо дело, Санёк? А что, если я их лбами?

Мамонт в человечьей одежде, прикрывший бородищей клыки, наконец меня отпустил. Запах благородного табачка, и пузо - богатырское пузо, выпирающее из-под норвежского свитера, и лохмы, схваченные на затылке резинкой, про бас я уже сказал. А про татуировку, что гордо синела на кулаке, и говорить нечего - такое надо читать.

- Уф! - Я ткнул пятернёй в потёртые норвежские ёлки.- Тебе, Валентин Павлович, только бы кого-нибудь лбами. У тебя, гражданин Очеретич, одно душегубство на уме. За это я тебя и люблю. Здравствуй!

Валентин Павлович Очеретич осветил парадную своей стоваттной улыбкой и кротко, по-ягнячьи,сказал:

- Я вообще-то, Санёк, за папиросами вышел, да какие уж теперь папиросы. Теперь без полбанки не обойдёшься. Пошли ко мне водку пить. А эти - пусть только сунутся.

2. Снег в августе,

почти Фолкнер

Валькину коммуналку я когда-то знал, как свою. У порога - окаменевшая тряпка, помнящая ещё жандармские сапоги старых, досоветских времен. Говорят, что до революции квартира принадлежала одному жандармскому офицеру, которого отравила невеста, тайный большевистский агент. Позже её тоже прикокнули - кажется, в тридцать шестом. Слева от входа - вешалка. Когда-то на ней повесился дядя Гриша, Валькин сосед. Дядю Гришу долго потом жалели, был он человек добрый и по праздникам играл на гармони.

Первая дверь от порога - Валькина, Валентина Павловича с чертовской фамилией Очеретич, старинного моего приятеля, а теперь ещё и спасителя.

Девичья, короткая, память - моё фамильное достояние - опять меня подвела. Скверная штука, когда идёшь по знакомой улице, проходишь мимо знакомого дома и забываешь, что лет тридцать назад в окошке на втором этаже между рыжими горшками с геранями всегда блестела очками родная Валькина рожа. Был он в те годы хоть и старше нас, но болезненнее, потому и торчал в окне, завидуя играющему под окнами уличному хулиганью, то есть нам. И вдруг оказывается - Валентин Павлович жив-здоров, проживает там же, где проживал, носит древний норвежский свитер и в минуты жизни роковые спасает опальных друзей, у которых девичья память.

Мы сидели в тесной Валькиной комнате: я - на брошенном на пол валике от давно не существующей оттоманки, Валька - на своём просторном седалище, подложив под него три тома соловьёвской «Истории России с древнейших времен». Стакан у нас был один, зато бутылок - четыре. Закусывали горчицей, забродившим черничным вареньем, воспоминаниями, которых у нас было с запасом, и лёгкими тычками в плечо.

- Скорпионыч? Скорпионыч сидит. Крепко сел, по шести статьям сразу.

- А дядя Витя? Клёпиков дядя Витя? Как он, жив, едрёная кочерыжка?

- Нет, Санёк, дяди Вити. Замёрз, Санёк, дядя Витя. Десять зим как замёрз. Прямо у нас в парадной, на батарее центрального отопления.

- Надо помянуть мужика. Помнишь, как он участкового с подоконника сбросил? Веселый был человек, жаль, что замёрз. А всё-таки, Валя, как ни кинь, а славная была у тебя коммуналка. Не вонючая, не то, что моя.

- Сплыла, Саня, сплыла. Весь прежний народ - кто сидит, кто помер. Мусор остался. Повитиков один чего стоит! А что, Шура? Давай, мы с тобой в Америку улетим на воздушном шаре? Положим на всех с прибором и улетим. Алюминий у меня есть. Почти тонна. Кислота есть. Сошьём мешок, надуем его водородом. Под Выборгом я знаю одну полянку. Выберем день поветреней...

- Валя, что-то горит на кухне.

- Пусть. Видишь под телевизором пачки? Это метеорологические таблицы, полный комплект с тысяча восемьсот шестидесятого года. Я их четыре месяца из библиотеки Гидромета таскал.

- Точно горит.

Он отмахнулся мохнатой лапищей, похожей на дворницкую рукавицу.

- Горит, не горит... У нас ещё две бутылки не начаты. Саша, я за тридцать пять лет, что живу на этой земле, совсем опростоволосился. Пока штаны тлеть не станут, с места не поднимусь.

И всё-таки Валя поднялся. Допил стакан, вылизал его языком и поднялся. Пока он сидел, на фоне шкафа, перегородившего комнату поперёк, его слоновья фигура ещё как-то вписывалась в кубатуру. Но стоило Вале встать, как вертикали сжались, объёмы выдохнули, сколько могли, предметы сложились, съёжились, чтобы, не приведи господь, не очутиться на пути великана.

Валя перешагнул через лежащую на полу байдарку, откатил ногой самодельную штангу с чугунными чушками вместо кругов, сдвинул в сторону щелчком трансформатор и оказался у двери.

- Если это Повитиков, пойду подолью в огонь керосина, чтобы лучше горело.

Дверь за Валей закрылась, и мне сразу стало его не хватать. С полминуты в коридоре ничего не происходило. Потом послышался гром, но на пушечный выстрел было не похоже. Потом вошёл Валя, живой, в руке зажимая обрывок какой-то тряпки.

Я пригляделся. Это была не тряпка, а галстук - чёрный, в белый горошек, по преданиям, такой надевал по праздникам Владимир Ильич Ленин.

Я кивнул на трофей.

- Все, что осталось от трута?

Валя задумчиво посмотрел на галстук и забросил его за шкаф. Лицо у него было каким-то подозрительно скучным.

- Саша, - сказах он тихо,- ты во сколько ко мне пришел?

- В два. - Я хотах ответить нормально, но получилось шёпотом.

Валя грустно кивнул и показах на зашторенное окно.

- На дворе-то ночь.

Я не поверил и пощёлкал сперва по горлу, потом по бутылочному стеклу.

- И снег, - совсем грустно добавил Валя.

Я понял, что он не шутит. Что-то большое и угловатое зашевелилось внутри, больно задевая за тесную оболочку тела.

«Пожаловала»,- подумал я про себя, а вслух произнёс другое.

- Валь,- сказал я виновато,- это из-за меня. Я уж пойду.

- Куда ты пойдешь? Там же эти... Нетушки, оставайся. И водка ещё не допита.

- Может, ушли? - сказал я, чтобы не показать. что трушу.

«Ночь, снег... Видно, всерьёз за меня взялись эти сраные залупанцы, раз устраивают такие фокусы».

- Может, и ушли. Только одного я сейчас с лестницы спустил.

- Кого, Валя?

- Ну, ещё одного. Третьего.

- Какого третьего? Их же там было двое.

- Какого, какого... Да такого, в чёрном пальто, с портфелем. Да пёс с ним, Санёк. Спустил и спустил. Спустил и правильно сделал. Больше не сунется. А сунется...

В прихожей робко пролепетал звонок. Вообще-то, когда не надо, он грохочет пуще тракторного мотора. А сейчас сробел почему-то.

- Сунулся,- грозно сказал хозяин, и не успел я и слова молвить, как Валентин Павлович, вывалившись мешком в переднюю, уже отщёлкивал французский замок и заносил для удара руку.

Чтобы не допустить напрасного душегубства, я просунулся между Валей и дверным косяком и занял упреждающую позицию.

3. Фашист в лестничном свете и яд,

который пригорает на кухне

На пороге в оплывающих хлопьях снега стоял самый обыкновенный фашист и целился в нас из автомата. Автомат был большой, немецкий, с влажным воронёным стволом. От гостя несло собачиной.

Первым делом я вскинул руки и промямлил увядшим голосом те две фразы, что знал по-немецки: «Во зинт минэн фэрлэкт?» («Где заложены мины?») и «Гитлер капут». Первая фраза звучала вполне нормально, вторая несколько странновато, ведь неизвестно, из какого времени вытащен этот овеществлённый призрак - из сорок первого или из сорок пятого года. Германия на его памяти ещё пердит громогласно или уже вяло попукивает? Но сказал и сказал, сказанного не воротишь, как говорится.