реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Ефимов – Единица «с обманом» (страница 132)

18

Если дети куда и выходили, то лишь на выгон, за ворота, и там слонялись небольшими группками, щипали зеленую травку, как голодные гуси. Рвали молочай, одуванчик, жевали молодые, покропленные росой листья щавеля. Паслись на весенней травке. Щавель (не конский и не воробьиный, а кислый, с мелкими листочками) собирали и для дома — на борщ.

Словом, отпустить ребят на переменку было нетрудно. А вот вернуть обратно в класс… Директор ходил вокруг дома, созывал и собирал их, как собирает хозяйка цыплят, разбежавшихся и затерявшихся в высокой траве.

Как-то на уроке Александр Иванович вслух посетовал на это и обратился к классу:

— Ребята, где бы нам раздобыть звонок? Плохо без него. Да и что это за школа, скажите, пожалуйста, в которой не звонит звонок?

Класс молчал. Наверно, ребята задумались: где же его достать, такую-то роскошь?

Помолчали. Потом из-за стола поднялся Павлик Гриб.

— У нас дома есть колокольчик, — сказал Павлик и почему-то вдруг покраснел. — Только он, Александр Иванович, не человечий, а лошадиный.

— Какой, какой, Павлик?

— Ну, такой… Лошадиный, — повторил мальчик. — Еще от деда Филона остался у нас. Я его на своего Буянчика вешал.

— Принеси, посмотрим, — учитель спрятал улыбку и не стал расспрашивать мальчика ни про деда Филона, ни про Буянчика.

Павлик на переменке быстро сбегал домой и влетел в класс с разгоревшимися от ветра щеками, запыхавшийся.

— Вот! — и поднес Александру Ивановичу на ладони что-то бугристое и будто бы живое, похожее на воробушка. Всем своим видом Павлик говорил: берите, только осторожно, это штучка такая — возьмет и улетит в окно!

Директор взял. То был старый маленький колокольчик, медный, весь покрытый зеленоватой ржавчиной. Видно, долго лежал в земле.

— Где же ты его выкопал? — спросил учитель.

И понял, напрасно спросил, потому что Павлик сразу нахмурился, видно, всплыло в нем что-то тяжкое, недавно пережитое, темно-бурые пятна проступили на его лице под тоненькой кожей… Дней через пять на уроке, когда они вспоминали свою погорельскую, лесную жизнь, поднялся и Павлик. Он крепко — такая была у него манера — уперся в стол обеими руками, как опирается мужик на подводу или на подоконник, нагнул голову и глухо, будто сам для себя, заговорил. О том, что было для него самым страшным.

…Он слышал: на улице ревут машины, все горит — соседние дворы, сараи, сено; у них в хате стало светло, точно днем, мать мечется из угла в угол (и тень носится за нею), охает, причитает, не знает, за что хвататься.

— Аня, одевайся! — крикнула дочке, Павликовой сестре (той, с которой он потом блуждал по лесу). А маленькая девчушка, напуганная криками на улице и вспышками огня, сначала все топталась в кроватке, а теперь свернулась клубочком, вжалась в подушки, спрятала личико в темную щель между ними.

— Ма! Я уже спряталась. Немцы меня тут не найдут.

Эти наивные детские слова передавались потом в лесу как горькая шутка из их военной жизни.

Слышались резкие голоса, отрывистые команды, фашисты выгоняли на улицу скот, запирали дома и сараи, поджигали их.

Павлик выпрыгнул в окно. (Позже, уже в лесу, обнаружил: прямо на голое тело накинул пиджак, а ноги босые, ободрал их, поколол в кровь, пятки прямо огнем горят.) Поскорей бросился к хлеву — отвязать Буянчика, своего стригунка-двухлетка, веселого, тонконогого. Жеребенок этот прибился в село. Павлик поймал его за сожженным хутором, привел домой на ремешке и целое лето ухаживал за ним, прятал от немцев. Жеребцы, как правило, горячие и норовистые, не подпускают к себе детей, не позволяют им кататься. А Буян был добрый и спокойный конек, он давал себя взнуздать, любил мягкими своими губами ловить и мять Павликово ухо. Не раз удирал Павлик на своем жеребце от полицаев и ночных облав.

Сейчас со всех ног кинулся он к хлеву, дернул дверь, но мать, как на грех, заперла сарай на задвижку. (Она уже выскочила из хаты, в одной руке у нее подушка, в другой ребенок. Ничего важнее подушки не сообразила схватить, не взяла даже сандаликов для Ани, потом, в лесу, все проклинала себя за это. Огородами, прячась за сухие стебли кукурузы, побежала к лесу, прижимая к себе онемевшую от страха девочку; полотняная рубаха на ней белела, бросалась в глаза, и какой-то фашист, громко что-то прокричав, послал ей вдогонку длинную очередь из автомата.) А Павлик бил ногой по двери, рвал на себя задвижку, кровь текла из разбитого пальца, и чуткий Буян отзывался из хлева, тревожно храпел и бил копытом об пол; дым и пламя тревожили коня.

— Где ключ? Ну где же ключ? Куда она подевала его? — Павлик плакал и изо всех сил дергал задвижку.

Он услышал, как к их двору подкатила машина. Мотор глухо взревел и затих, свет фар полоснул по стенам, фашисты ударили прикладами по деревянным воротам, затрещали доски.

И тогда, в последнюю минуту, Павлик бросился в густую картофельную ботву, пополз огородом к канаве, к тальнику и ивняку.

Когда отбежал подальше, оглянулся. За старой липой, где стоял их дом, бушевало пламя. Горели хата и сарай, огонь двумя языками вздымался в холодное ночное небо. Внезапно мальчик застыл. Оттуда, из пламени, доносилось, тоскливое, полное отчаяния и боли ржание. Смертельный, будто человеческий крик разорвал ночной мрак. Буян звал — спасти, помочь, освободить его из адского водоворота огня.

Павлик заметался. Вмиг его самого обдало жаром. Он не знал, что делать, куда бежать: назад, к коню, или дальше, в лес.

Пули свистели над ним, а он, плача, перебегал от куста к кусту, с ужасом смотрел на огонь и шептал сквозь слезы:

— Гады… Гады… зачем вы коника мучаете!

Проходили дни, месяцы, а Павлик в лагере все просыпался по ночам мокрый от пота. Среди глухой ночи, в полной тишине его будил один и тот же голос: далекое, приглушенное расстоянием предсмертное ржание Буяна. Мальчик молча вглядывался в темноту и за покровом осенней чащи видел, как, привязанный, бьется в огне, в дыму, среди головешек обрушившегося сарая его верный и добрый Буян.

IX

— Колокольчик… с моего Буяна, — сказал Павлик и нахмурился.

Из-за Павликова рукава выглядывала маленькая остроглазая его сестренка, ей тоже хотелось вставить свое словцо, но Павлик одернул ее, сурово пошевелил бровями — «цыц!» — и снова заговорил, негромко и словно бы обращаясь не к классу, а к парте:

— Ну вот… тогда, до пожара, я вешал этот колокольчик на своего Буянчика. Выпускал его пастись в лес, было совсем не страшно, что он заблудится. Он себе пасется, а я лежу в траве вот и слушаю. Забредет он далеко в чащу, а все равно слышно, ходит конь, а колокольчик легонько позвякивает, ударяясь ему в грудь (я повесил колокольчик на длинном шнурке), вызванивает тонко: динь-динь, динь-динь. Будто маленькая птичка откликается кому-то из чащи…

Руки у Павлика черные. Густая сажа от деревянных головешек вместе с пережженной землей въелась в ладони, темными полукружьями набилась под ногти. Сейчас все они, подумал директор, все, малыши и переростки, в одной упряжке со взрослыми. Идешь по деревне и замечаешь: там разгребают кучи золы на запустелом подворье, там таскают бревна, там носят камень и битый кирпич. Весна. Зашевелилось сожженное село, дети тоже копаются, точно жуки, во дворах. Частенько видишь, тащит малыш на себе мешок с кирпичом, глаза кровью налились от натуги, страшно смотреть — вот-вот надорвется! А они ничего, выдерживают. Ко всему привыкли дети за войну.

Мальчик вскапывал перегоревший песок и пепел, как вдруг лопата чиркнула обо что-то железное. Колокольчик… Павлик задохнулся, в глазах потемнело, страшное предсмертное ржание коня оглушило его и отдалось в каждом уголке души…

Колокольчик Буяна, заметил директор, был не только обгорелый, но и без язычка.

Ничего, мы исправим, сказали мальчики. Они просверлили сверху небольшое отверстие, приклепали круглый крючок из меди и подвесили маленькую гаечку.

Сашко, то есть долговязый Александр Иванович, тихонько потряс колокольчиком над своим ухом и улыбнулся: хорошо звенит! Голосок звонкий и чистый. Действительно, так поет в весеннем лесу маленькая серая птичка — славочка. И сразу представилось: мир, тишина над весенним лесом. Лежит где-то в траве мальчик, руки заложил под голову и слушает, как шелестит лес, как мирно пофыркивает конь за деревьями и как издалека долетает: динь-динь, динь-динь…

«Дорогие мои Гавроши, погорельцы вы мои! — посмотрел на класс охваченный каким-то щемящим чувством директор. — Вот что хочу я вам сказать. Мое детство уже пропало. Сгорело оно, с перебитой оно рукою, с гранатными осколками, которые лезут сквозь кожу и не дают мне спать по ночам. Но знаете, чего бы я хотел, хотел бы всем сердцем? Чтобы к тебе, Варя, и к тебе, Павлик, и к тебе, всегда нахмуренный Костя-переросток, чтобы ко всем вернулось хоть немножечко детства, нашего простого деревенского детства — с лугом, с теплой рекою, с веселыми походами по грибы. Вам еще не поздно. Вот война окончится, а она окончится скоро, увидите, и пусть тогда для вас настежь откроется лес, только уже без серых колод, без тех огромных вязанок дров, что до крови натирают плечи, а просто чтоб забрели вы на поляну, упали в траву и слушали, завороженно слушали — каждый свой колокольчик. Вот чего я хотел бы для вас, мои хорошие, добрые мои Гавроши!»