реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Ефимов – Единица «с обманом» (страница 121)

18

К нашим ногам потекла мелкая глина, а вслед за ней съехал… Штокало. Он держал обеими руками у груди кепку с абрикосами…

— Нате ешьте да идите уже домой, потому что мне тоже спать охота. — Штокало дохнул на нас ядовитым табачным духом. — Садитесь, чего остолбенели? Кто же так собирается красть? Кричат, галдят, не только мне — в селе слышно. Костер разводят! Воры называется… Тихо нужно, если уж наладились красть!

— Да мы, дедушка, только попробовать хотели! — воскликнул искренне «Я или не я». — Разве ж мы красть…

— Вот и берите пробуйте. Да и я с вами какую-нибудь съем за компанию. Вы о них так здесь рассказывали, что и мне, старику, захотелось. — Дед засмеялся и первым взял из кепки горсть абрикосов.

Мы тоже несмело потянулись руками к кепке, взяли по одной, откусили понемножку, держим во рту и «слушаем» на вкус, как тетка Ялосовета ремесленнический хлеб.

Нет, сразу и не поймешь такого невиданного вкуса! Как мед? Куда уж там меду! То мед, и все. А это… И солнцем пахнут. Хоть и холодные. А мы думали горячие.

— Как ананасы! — воскликнул Силка. — Я читал.

— К’акие, к черту, нанасы! Абрикосы, и все тут, — хрипел прокуренным голосом Штокало.

Он сильно чавкал, причмокивал, брызгался соком и брал из кепки сразу по горсти…

— Кто бы мог подумать! — удивлялся. — Каждый день топчусь на них, а никогда еще такими вкусными не были! Черт знает что! А ну-ка, сбегай кто-нибудь да нарви еще кепку. Только тихо и не с одной ветки, потому что если старуха завтра приметит, будет мне взбучка…

Первым пошел Василь Обора. Принес полную кепку. После него — Силка. После Силки — я.

О, если бы вы только знали, какое это счастье рвать абрикосы ночью при луне! Наклонишь ветку, а они тебя ласково по макушке, по затылку — стук-стук-стук… О щеки трутся атласно — есть все же на них пушок. А который и сам за пазуху упадет, пощекочет бархатным бочком и пригреется, и уже его не слышно…

Мы носим, а Штокало ест и ест да косточками пахкает из губ, как из мелкокалиберки.

— Ху-ух! — простонал он после последней кепки и откинулся спиной на глину. — Вот это взмолотил за компанию! Живот раздуло так, что, поди, из оврага не вылезу.

Мы с Василями затоптали огонь — вдруг ветер под утро подымется — и полезли наверх, поддерживая деда под мышки. Хлопцы — под мышки, я позади в подошвы подпихивал.

— Вот спасибо, во-от спасибо, — сопел и хрипел Штокало. — На старости только в овраг легко…

Наверху нас встретила луна, безветренная тишь и тепло — в овраге было холоднее.

— Наберите теперь и в пилотки, домой понесете, — сказал Штокало. — А я пошел спать. Ой, боже-боже, живот, того гляди, лопнет, будь вы неладны… Заходите еще, когда захочется. В овраге ждите, я вас там найду.

Он словно опьянел от своего добра. А может, от доброты…

Мы шли по шоссе, холодно сверкавшем под луной, и несли, прижав к груди, словно младенцев, пилотки с абрикосами. Они тускло желтели и пахли, казалось, на всю округу, аж за село. Шли и вовсю хвалили Штокала, дыша в лицо друг другу абрикосовым ароматом. Васили свернули к хатам. А мне еще до моста идти с километр.

Ночью наша полухата словно сторожка на речном берегу. Только и разницы, что с трубой на крыше. Вот те на — окно светится! У калитки кто-то виднеется. Идет навстречу. Тетка Ялосовета.

— Это ты?

— Я.

— Господи, чуть сердце не разорвалось… — всхлипывает. — Где ты был? Я уж на гору выходила встречать.

— Нате, — протягиваю ей хлеб и пилотку с абрикосами. — Да не плачьте, я больше не буду…

…Собираемся мы по воскресным дням возле двора Василя Силки, когда уже засинеет к вечеру и луна, холодная, октябрьская, стоит посреди неба. Сидим на скамейке перед оградкой — из немецких снарядных ящиков соорудили. За оградкой могила, там лежит солдат Иван Иванович Кудряш. В сорок третьем Иван Иванович стоял у Силки вместе с нашими артиллеристами. Его убили во время бомбежки, когда он держал коней-пушковозов, чтобы те не испугались взрывов и не убежали. Кони остались целы, а Ивана Ивановича пронзило мелким осколком против сердца.

Мы с Василем разобрали пять ящиков на дощечки. Силка с Оборой срезали на них шипы (для снарядов ящики, а на шипах, словно сундуки), я затесывал их под штакет, а Кибкало прибивал к жердям вокруг могилы. Низенькая вышла оградочка, но ровная, под шнур.

Перед тем как играть, Васили настраивают балалайки по первой струне, а я подогреваю спичками кожу на бубне, чтобы сильней натянулась, тогда она звонче.

— Что будем играть? — спрашивает «Я или не я». — Может, подозерскую польку врежем?

«Подозерская» — от названия нашего села. Эту польку Силка сочинил сам. Он горд, что сочинил ее. Только слов нет. Это мы сами уже добавили их: «Ой ты, полька, закадрелька…» А дальше подходящих слов нет, и мы поем, что в голову взбредет, или просто тирликаем. Васили поют, а я молчу, потому что однажды начал было подпевать, а они говорят: «Ты, Павло, только выбивай, петь не надо — ты не туда тянешь». Так я уж им и не мешаю.

В изголовье у Ивана Ивановича мы посадили тополек. Он сразу прижился и погнал вверх, будто из воды. За три года метра на полтора подрос.

Договариваясь, где встретиться вечером, мы говорим так: возле Ивана Ивановича. Ходят слухи, что его и всех солдат, похороненных в поле, у дорог и в садах, будут откапывать и свозить в братскую могилу на колхозном дворе. Мы уже решили, что не дадим Ивана Ивановича. Окружим могилку, возьмемся за руки и скажем: нет. Тут он над дорогой, на виду — раз, тополек — два, оградка — три, к тому же наши девчата вокруг бугорка посеяли портулак, а на самой могилке ноготки да астры высадили. Не дадим.

«Наши девчата» — это Соня Приходько, Маня Ковшик и Оля Ехнич. Трое. А нас четверо. Пока мы ходили в одних гимнастерках, то все семеро помещались на скамейке возле Ивана Ивановича. Теперь — в шинелях, и скамейка стала тесной. Пришлось дотачивать.

Девчатам больше лет, чем нам, но они ходят к нам: парней постарше нет. Семен Петик есть, но он ходит «к чужим», на хутора.

Васили начинают польку. Силка играет медиатором из плексигласа, на каждой струне отдельно, как на мандолине. Обора — всей пятерней по всем струнам сразу, а я пробую бубен — палочкой, локтем, о колено, — чтоб слышны были погремушки. Затем вступаю, легонько, незаметно. Васили велели мне: «Ты держи такт, вот и все». Вот я и держу такт.

А девчата, будто ждали — да и ждали, мы знаем, — уже идут под луной, по узорчатой от ветвей на деревьях тропинке, и Маня громко хохочет, чтобы мы услыхали: идут! Мане уже семнадцатый пошел, и она говорит, что я очень хороший. «Ты такой хороший, Павло, что — не знаю…» Она ко мне всякий раз подсаживается и если не смеется, то вздыхает. Вот уже полгода, наверно. Васили, Силка и Обора, говорят: «Любит она тебя, вишь, обхаживает? А ты глупый. Ты ее обнимай, говори что-нибудь, не то подумает, что ты олух, и пойдет к Петику». Пусть идет, мне-то что… Если она такая.

Девчата приближаются. Все под руку, заплетенные, в платочках.

— Здравствуйте, хлопцы!

— Здра! — отвечаем мы. Раньше, пока не носили форму, просто здоровались, а сейчас вот так, по-училищному.

— Можно сесть или стоять?

— Садитесь, в ногах правды нет.

Похохатывают, садятся. Маня выбирает место между мной и Кибкалом. Уютно усаживается между нашими шинелями. Чувствую, коснулась моего плеча, склонилась на него слегка. Нарочно… Что я, маленький?

— Добрый вечер, — говорит мне на ухо, тихонько.

— Добрый вечер, Маня.

Споткнулись мы все же: Васили не в лад бренчат, а я не в лад подыгрываю.

— Вот, сбили! — восклицает Силка. — Давай сначала. И мы начинаем сначала: «Ой ты, полька, закадрелька…» Мне нужно, чтобы локтю было свободно выбивать. Говорю Мане:

— Отодвинься чуть, локтем шевельнуть не могу.

Она отодвигается немного, толкая Василя Кибкала на край скамейки.

— Кому пироги да пышки, кому синяки да шишки, — кисло бормочет Василь. Намекает.

— Ты теперь, как военный, — нагибается ко мне Маня, на расстоянии, чтобы не толкнуть локоть.

— Такая форма, — говорю. И бренчу погремушками, встряхивая бубен, потом снова отстукиваю палочкой.

— Хлопцы, давайте «Ой ты, Галю», — просит Оля Ехнич.

— Можно, — соглашается Силка. Музыкой у нас ведает он: указывает, когда как играть, как подыгрывать.

Мы начинаем «Ой ты, Галю», ту самую, которая «хорошего стану, а хто ж тебе любить буде, як я перестану».

Хлопцы и девчата поют. Хорошо получается — и весело, и жалобно чуть-чуть. А я молчу. Первый голос ведет Маня. Голосок у нее не очень звонкий и ласково дрожит, когда она высоко берет.

— И кем же ты будешь? — тихо спрашивает она посреди песни. — Шофером или трактористом?

— Слесарем, — отвечаю. — Которые из металла все делают. Лопаты… и все такое. А мастер говорил, что, когда выучимся, даже сережки будем уметь…

— И для меня сделаешь? — Маня наклоняется близко, заглядывает в глаза.

— Не знаю… Металл нужен. Золото или серебро…

— Можно тоже из пятака. Я у торговок на рынке видела, такие красивые-красивые!

— Можно… наверно. Не знаю, спрошу у мастера.

— Ты, Маня, или пой или разговаривай, — замечает Василь Кибкало. Он ничего не делает, не ноет, не играет, и злится, когда Маня со мной разговаривает или просто так сидит рядом. Ну и ходи ты с ней, разве я что!

— А эти, как их — «сороковки», которые в девчачьем училище, красивые?