Александр Дюма-сын – Исповедь преступника (страница 14)
— О ком это ты говоришь? — обратился я к Изе.
— Мы толкуем о горничной! — поспешно объяснила графиня, сидевшая вдвоем с дочерью.
— Но тебе не следует, дитя мое, — с легким упреком сказал я, — выражаться так даже о прислуге! Чем ты, недовольна?
— Так, ничем особенно. Она плохо служит. Вообще я сегодня расстроена. Твоя мать больна.
— Моя мать? Она лежит?
— Нет, головной болью страдает.
— Отчего же ты не побудешь с ней?
— Она желает остаться одна.
Я поспешил к матери и застал ее в сильном волнении. Глаза ее были красны, и она едва удерживалась от слез.
— Иза сказала, что ты больна, мама.
— Ничего, голова болит.
— Ты плакала?
— Да… от невыносимой боли.
— Ты пожелала остаться одна?
— Да. Шум усиливает боль.
— Может быть, тебя кто-нибудь расстроил?
— Никто!
Но при этих словах она бросилась мне на шею и залилась слезами. Я испугался.
— Скажи мне, что случилось?
— Ничего не случилось. Я больна, нервы… Пойдем в гостиную.
Вечером она была спокойна, и целую неделю все шло хорошо.
Однако мать моя заметно худела и слабела. Я пригласил доктора.
Он нашел у нее порок сердца, болезнь, пустившую глубокие корни. Излечить ее нельзя, следует только заботиться о спокойствии больной.
Я не отходил от нее. Смерть не пугала бедную женщину! Но ей известны были опутавшие меня интриги, а открыть мне глаза она боялась. Разоблачение моего несчастья висело над моей головой, вот что убивало любящую мать и заставляло ее страдать и мучиться за сына!
С Константином она была вполне откровенна, как я после узнал, и умоляла его не покидать меня. Она ходила к нему изливать наболевшую душу, но когда недуг принудил ее слечь в постель, они редко виделись. Я терпел его посещения ради матери, но сообщение Изы поставило между нами серьезную преграду.
— Нет у тебя лучшего друга, как Константин Риц! — повторяла мне мать. — Если с тобой случится какое-нибудь несчастье, — все надо предвидеть! — поручи маленького сына графине Нидерфельдт. Этому семейству ты всем обязан, не забывай. Берегись быть неблагодарным!
Иза ухаживала за моей матерью с усердием, но, видимо, скучала дома. По желанию самой больной, я старался развлекать жену, отпускал ее с графиней в театры и на вечера, а иногда и сам сопровождал, несмотря на страшную тревогу за угасающую жизнь матери.
Раза два или три больная имела продолжительные разговоры с Изой, с глазу на глаз. Жена моя выходила расстроенная.
— Нельзя ли избавить меня от этих сцен и нотаций? — жаловалась она мне. — Право это слишком тяжело!
Между тем больная доживала последние дни. Накануне своей смерти она сказала мне:
— Дорогой мой! Я виновата перед тобой в том, что произвела тебя на свет при невыгодных условиях! Но кроме этого, я ни в чем не упрекаю себя, так как всю жизнь отдала тебе и силилась загладить свою вину. Ты был для меня добрым и любящим сыном, и я благословляю тебя! Да хранит тебя Господь, дитя мое. На сердце моем лежит тайна, но к чему тебе знать имя отца? Прости, так же как я простила. Все мы грешны и слабы. Чем более мы прощали обидевшим нас, тем сильнее чувствуем себя в последнюю минуту жизни. Помни обо мне, но не предавайся отчаянию. У тебя жена, сын; ты молод, талантлив, известен, пользуйся жизнью и будь счастлив. Поцелуй меня и не уходи до последнего момента. Я хочу чувствовать твое присутствие, когда перестану слышать и видеть!
Навсегда остался памятен мне мотив шарманки, начавшей играть под нашим окном. Я хотел было прогнать ее, но больная не допустила этого.
— Оставь этого человека зарабатывать свой хлеб! — кротко сказала она. — Я люблю эту наивную музыку, под звуки которой я часто работала!
На следующий день, в пять часов, она скончалась. Агония была мучительная, с видениями и галлюцинациями; но тайну, ускорившую ее конец, бедная мать моя унесла с собой в могилу.
XXXIV
Я думал, что тяжелее горя быть не может на свете! Впоследствии, увы, я разубедился!
Иза много плакала. Вид смерти пугает нервных женщин, хотя глубокое чувство не играет тут роли. Однако я был тронут и благодарен ей.
С полгода я буквально не в состоянии был улыбнуться ни жене, ни ребенку. Внезапное воспоминание, вещь дорогой покойницы, попавшаяся мне на глаза, — и я принимался рыдать как безумный, припав к рукам Изы, старавшейся утешить меня.
С удвоенным рвением принялся я за работу, желая, в случае моей смерти, оставить сына обеспеченным. В течение целого года одни религиозные сюжеты занимали меня: я черпал вдохновение из средних веков. Этому времени принадлежит моя статуя св. Фелицитаты, которую я изобразил идущей на мучения с ребенком на руках, как указывает предание. Чертам лица мученицы я придал сходство с моей матерью.
Художник вдохновляется своим горем; он воплощает его и этим самым уменьшает его силу. Так и мое горе мало-помалу рассеивалось и превратилось в облачко на прояснившемся небе. Жизнь и молодость брали свое! Настал день, когда я поймал себя на веселом смехе, как бывало при матери!
Бедное человечество!
Иза носила траур шесть месяцев; на мои замечания, что пора ей вернуться к цветным платьям, она отвечала:
— Оставь, друг мой! Я исполняю долг относительно твоей матери!
Раз утром я получил анонимное письмо:
Пусть говорят, что хотят, об анонимных письмах, но они редко не достигают цели! Это оружие, бесчестное, недостойное, позорное — но верное!
Раз двадцать в этот день хотел я показать письмо Изе, но воздержался.
На другое утро я встал чуть свет и стал следить из окна мастерской.
Часов в восемь Иза в черном платье, закрытая густой вуалью, вышла на улицу, подозрительно оглядываясь кругом. Сердце мое страшно билось… Она села в фиакр; я бросился за ним как безумный и не выпускал его из вида. По счастью, он ехал медленно, повернул на бульвары и направился к Монмартрскому кладбищу. У ворот Иза вышла, подозвала сторожа и приказала ему нарвать цветов и идти с нею. Дойдя до могилы моей матери, она опустилась на колени, положила цветы, помолилась и вернулась домой с прежними предосторожностями.
Судите о впечатлении! Я бросился к ней, показал анонимное письмо и умолял простить меня!
— На чем держится доверие любимого человека! — с горьким упреком сказала она.
С этих пор, когда Иза уходила из дома в черном платье, я сочувственно пожимал ей руку, не осведомляясь о том, куда она отправляется.
XXXV
Г-н Мерфи, один из крупных ценителей искусства, не раз приглашал меня в свое имение на открытие сезона охоты. В прошлом году я принял, наконец, приглашение и решил ехать тридцатого августа, в шесть часов утра.
Ехал я очень неохотно, и, чем ближе подходило время, тем искреннее желал я, чтобы явилась какая-нибудь непредвиденная помеха. Не отговориться ли болезнью жены, ребенка или своей собственной? Но вдруг правда узнается, радушный хозяин может обидеться! Кроме того, человек суеверен: вдруг болезнь явится на самом деле!
Такие мысли осаждали меня вечером двадцать девятого августа, пока Иза заботливо укладывала мои вещи в чемодан.
— Нет, решительно я не поеду! — внезапно сказал я. — Сейчас напишу г-ну Мерфи!
— Будет невежливо! — заметила Иза.
— Тем хуже.
— Ты бы развлекся!
— Нисколько.
— Уверяю тебя! Поезжай, как ты обленился! Приедешь туда, не будешь раскаиваться.
— Дай мне перо и бумаги.
— Прислуга спит. Велено разбудить тебя в пять часов.
— Позвони.