Александр Долинин – «Гибель Запада» и другие мемы. Из истории расхожих идей и словесных формул (страница 8)
В своих мемуарах Степун вспоминал, как из голодающей и разгромленной Москвы он мысленно возражал Шпенглеру:
Нет <…> подлинная, то есть христианская гуманитарная культура Европы не погибнет, не погибнет уже потому, что, знаю, не погибнет та Россия, которая по словам Герцена, на властный призыв Петра к европеизации ответила гениальным явлением Пушкина. <…> Не верил я в неизбежную гибель Европы еще и потому, что ощущал историю не царством неизбежных законов, а миром свободы, греха и подвига. От нашей скифской реализации безбожно-рационалистического европейского социализма я ждал отрезвления Европы; от сопротивления русской церкви большевизму – оживления христианской совести Запада. Признаюсь, что минутами мне даже верилось, что после срыва большевизма в Европе начнется руководимое Россией духовное возрождение[104].
Самим себе русские критики Шпенглера отводили роль привилегированных наблюдателей западной жизни, обладающих истинным ее знанием и потому способных открыть Западу тайну его исторической судьбы. «Мы находимся в более благоприятном положении, чем Шпенглер и люди Запада, – писал, например, Бердяев. – Для нас западная культура проницаема и постижима. Душа Европы не представляется нам далекой и непонятной душой. Мы с ней во внутреннем общении, мы чувствуем в себе ее энергию»[105]. Поэтому, попадая на Запад, русские интеллигенты мыслили себя носителями спасительной религиозной идеи, посланниками, призванными передать европейским «братьям» обретенное в страданиях знание. «Европе, разочарованной, изверившейся, проеденной скепсисом старухе, мы принесли юношеский жар веры, – писал, например Сергей Горный, – <…> этой Европе, уже усталой, уже чуть-чуть блазированной <…> мы вынесли свечечки из часовни: – большую свечу из Ясной Поляны и маленькую Алеши Карамазова или того мальчика, „который плакал в темноте детскими слезинками и молил своего Боженьку“. Мы вынесли свою веру»[106]. Ему вторил либеральный журналист Борис Мирский (Миркин-Герцевич): «…мы видим, что Россия нужна не только нам, что она нужна Европе, и что без нее царит смятение, чувствуется неустойчивость, какая-то вселенская тягость, в которой слышится мучительный неосознанный вздох оставшегося без России Запада»[107]. Однако все надежды на диалог с западной мыслью оказались тщетными, ибо она либо игнорировала новоявленных учителей, либо – в левом, социалистическом варианте – сочувствовала большевикам, третируя эмигрантов как представителей старого режима. «Нас все равно никто не слушает <…> Европа не понимает России», – жаловался тот же Мирский. «Мы чувствуем себя среди европейцев, как Сократ среди своих соотечественников, у которых он хотел чему-нибудь научиться, пока не признал, что он мудрее всех, потому что он, ничего не зная, по крайней мере отдает себе отчет в своем неведении, тогда как все остальные, ничего не зная, не знают даже своей собственной духовной нищеты», – констатировал Франк в книге «Крушение кумиров» (1923), написанной вскоре после переезда в Германию[108].
Несовпадение ожиданий с реальностью приводит русских эмигрантов к горькому разочарованию в современном Западе и к возобновлению эсхатологических пророчеств о его судьбе. Многие из них как бы повторили путь Герцена, быстро превратившись из защитников европейской культуры в ее пристрастных судей. Если в 1920 году Михаил Цетлин (Амари), оказавшись в Париже, еще мог сравнивать себя с Одиссеем, вернувшимся на родную Итаку:
то лирический герой-изгнанник лучшего стихотворения Юрия Терапиано «По утрам читаю Гомера…» (1935) – это Одиссей в чужих краях, выброшенный на пустынный феакийский берег, где его, в отличие от мифологического прототипа, не ждет спасительница Навзикая («Полдень. Время остановилось. / Солнце жжет, волны бьются о берег. / Где теперь ты живешь, Навзикая? – / Мяч твой катится по траве»). Более того, герой Терапиано знает то, о чем не подозревают безмятежно гуляющие по Люксембургскому саду французы, которые «лишь по привычке»
Иными словами, Терапиано убежден, что современный Запад, сам того не зная, уже вступил в предфинальную стадию апокалипсического сценария, когда «Седьмой ангел вылил чашу свою на воздух: и из храма раздался громкий голос, говорящий: совершилось!» (Откр 16: 17). О том же в 1932 году писал Борис Поплавский:
Мы живем ныне уже не в истории, а в эсхатологии и даже самые грязные газеты это смутно понимают. Что же делать художникам, писателям, скульпторам, композиторам? Вывод прост: следует всеми силами будить, трясти и даже мучить Европу, чтобы она в эти последние годы перед бесповоротною гибелью очнулась вдруг…[111]
После нескольких лет жизни на Западе даже такие былые критики Шпенглера, как Бердяев и Франк, перенимают его прогноз скорого «заката Европы» и, пользуясь сходными метафорами, строят свои модели будущего мира после катастрофы. Особенно интересна книга Бердяева «Новое Средневековье», в которой он применил к современной ситуации триаду Иоахима Флорского: «Рациональный день новой истории кончается, солнце его заходит, наступают сумерки, мы приближаемся к ночи»[112]. За гибелью старого мира должен последовать переходный, «ночной» период, собственно «Новое средневековье», который приведет к «новому дню», то есть к хилиастическому Царству Духа Святого.
Как и в романтическую эпоху за сто лет до этого, в 1920-е годы вера в скорый, неминуемый конец европейского мира охватывает людей разных политических взглядов и культурных установок. Так, именно приближающейся гибелью Запада оправдывает свое решение вернуться в СССР Андрей Белый; аналогичными аргументами пользуется сменовеховец А.В. Бобрищев-Пушкин (тоже вернувшийся на родину, чтобы в 1938 году быть расстрелянным на Соловках), призывая эмигрантов к сотрудничеству с советской властью:
…культура (не комфорт) Запада все более становится деревом, покрытым одними листьями, без плодов. История имеет свою логику: пока культура высших классов оправдывает их гнет над низшими, история терпит этот гнет. Но, по неумолимым социологическим законам, каждому крушению рабства предшествует упадок основанной на нем культуры, как будто для того, чтобы не о чем было жалеть, когда оно увлечет ее за собой в своем падении. Таков упадок Римской империи и Греции <…> Таков закат Италии и Испании. Таков «конец века», как печально называли последнюю четверть XIX века… А с тех пор? Одна техника, одно торжество материи <…> но никаких достойных человечества культурных ценностей… Когда [Революция] происшедшая в России, захватит Европу – сравнительно не так важно; важно, что она идет и придет, что только слепые не видят осыпающихся слоев старого социального строя, только глухие не слышат ее подземных раскатов. Вся почва колеблется – нигде уже нет покоя. А какая дана Европе отсрочка, десять, двадцать пять или больше лет, конечно, важно, для нас, смертных, но не для человечества[113].
В 1922 году крайне чуткий к веяниям времени Илья Эренбург пишет имевший немалый успех футурологический роман «Трест Д.Е. История гибели Европы», в котором он, скрещивая марксистскую идею конца капитализма со шпенглерианской идеей конца западной культуры, рисует жуткую картину грядущего упадка и самоуничтожения европейских народов. Согласно Эренбургу, Европа обречена и, хотя ее уничтожением планомерно занимается американский трест и лично «великий авантюрист» с хамскими инициалами Е.Б. (Енс Боот), она, по сути дела, совершает «массовое самоубийство». В романе реализован целый комплекс ходячих представлений об апокалипсисе, ожидающем Европу, – опустошительные войны с применением всех видов оружия массового уничтожения, во время которых обыватели предаются гедонистическому «пиру во время чумы», упадок нравов, массовое бесплодие, классовые битвы, вторжение «черных орд», символическая «сонная болезнь» мещанства, конец искусств и т.п.
Двигаясь ближе к центру по политическому спектру, мы обнаруживаем те же старые идеи у евразийца Петра Савицкого:
Поскольку [Европа] дошла до того исторического и идеологического предела, на котором находится ныне, с большим вероятием можно утверждать, что в какой-то срок будущего произойдет одно из двух: или культурная среда новой Европы погибнет и рассеется как дым в мучительно-трагических потрясениях, или та «критическая», по терминологии сен-симонистов, эпоха, которая началась в Западной Европе с исходом средних веков, должна подойти к концу и смениться эпохой «органической», «эпохой веры»[114].
Великое падение смерча, который превратит европейские столицы в пустыню, предвещает обреченным парижанам либеральный эссеист Петр Иванов[115], а с крайне правого фланга ему вторит Николай Краинский, психиатр и публицист одиозной белградской газеты «Новое время»:
Уже кристаллизуется в толпы убийц и грабителей наэлектризованная демагогами подлая чернь и выползают из нор шайки бандитов, которые будут править пир во время чумы, чтобы и самим быть поглощенными в хаосе всеобщей гибели[116].