Александр Давыдов – 49 дней с родными душами (страница 5)
Было время, Бабушка вообразила его неудачником, и приняла такой оборот судьбы, хотя и с горечью, но с пониманием. Однако в ее план вторглась поэзия, разросшаяся до не предполагавшихся, почти неприличных масштабов. Вряд ли Бабушка понимала сколь опасен для ее жизни мелкий поначалу зародыш поэтичности, детски неумелые стишки ее тихого мальчика – украшение семейных торжеств. До поры мать с сыном были близки, но постепенно наступал разлад, они жили разным, и уже не умели друг друга понять. Бабушка, многие годы оправдывавшая все в своем сыне, потом отказала ему во всеприятии, и отношения их почти обратились в руины. Отец, конечно, любил свою мать, но то была любовь без отношений. А я-то как раз с нею постепенно сдружился.
Бабушка и меня всегда оправдывала. Тут, видимо, и коренилось главное отличие ее личности от дедушкиной. Тот не судил, но даже в самых близких, как уже говорилось, не принимал всего, а на их несоответствие идеальному образу, запечатленному в его душе, отвечал грустью, которая была благотворней осуждения и угроз. Но отчего ж тогда Отца после дедушкиной смерти всю жизнь преследовал не осуждающий и не грозящий, но его отчужденный образ? Отцу снился Дедушка, чужой и холодный, в другом доме, с другой женой и детьми. А ведь в Дедушке и не предполагалась возможность иной, чем он прожил, жизни или стремления к чему-то иному, в отличие от нас с Отцом, тосковавших по упущенному. Наверно и Отцу его жизнь виделась полновесной кроной ветвящихся возможностей, где сбывшееся лишь косо торчащий прутик. Не хотелось ли и Отцу прожить ее вспять, от каждой набухшей почки – вниз к корню. Но у Отца была поэзия – все древо целиком. У человека творчества – прутики, прутики, а все прочее литература. Возможно, идеально цельного Дедушку Отец наделял своими собственными сожалениями.
Дедушка не осуждал, Бабушка, казалось, постоянно судила и судилась. Ни единый факт жизни не был для нее нейтрален. Все относилось к ней лично, становясь либо признанием, либо обидой. Ее душевная жизнь напоминала постоянное судебное слушанье, где она выступала подчас защитником, иногда прокурором, и всегда – судьей. Возможно, у Бабушки был настоящий юридический дар. Полемистом она была почти гениальным, неотразима в споре, хитроумно меняла углы атаки, изобретала самые неожиданные аргументы. Это уменье мы с Отцом частью унаследовали, иногда оттачивая друг на друге. Я с годами так преуспел в искусстве самооправдания, что стал для себя безгрешен. И мог совсем дурно кончить, если бы не пресек обреченный на поражение спор с собой, и не стал бы чуть внимательней прислушиваться к жизни. Отец в искусстве спора с собой тоже был мастер.
Бабушка не стала юристом уже потому, что все идущее от государства ей претило, как неисконное и неверное. Именно от его настойчивой и недоброй силы она умело отстаивала пространство частной жизни, где собиралась существовать до конца дней. В своей житейской мудрости, Бабушка провидела победу быта над державностью. Не внушен ли был Бабушкой образ вечности, который мне мерещился в обрамлении привычных вещей, как не знающее конца пребывание в нашей старой квартире на площади то ль названной моим именем, то ль меня по ней назвали? Не самый тягостный вариант вечности.
Решительная и смелая, гроза беспощадных местных хулиганов, моя Бабушка привыкла пугаться всего государственного, точней относиться с опаской. Боялась домуправа. Но это была не трусость: в двадцатые годы они с Дедом, рискуя жизнью, скрывали от чекистов писателя Петра Ширяева. Увы, не спасли. Сейчас переведу дыхание, и еще раз восхищусь бабушкиным умением повелевать бытом.
В том был артистизм. Быт как-то сам по себе выстраивался и устраивался в ее присутствии. Где бы она не поселялась, сразу являлись поставщики съестного. В голодные годы, к примеру, в эвакуации, где пища была жизнью или смертью, она подкармливала писателей и художников. Ее уважали, и не только, как поставщицу пищи. В безбытной и жутковатой жизни она казалась бастионом постоянства, оплотом, пусть не возвышенных, но тоже вечных истин и здравого смысла. У нее просили практических советов на все случаи, и она редко ошибалась.
Но, повторяю, Бабушка не была одномерна. И действительно ль так уж трезва в жизни? Ведь была и фантазерка. Отрицала вышнее, повторяла, думаю, искренне: «Развейте мой пепел по ветру». Притом с горизонталью своей жизни играла вполне вольно. Эмоционально богатые факты не выстраивались в спокойный, пригнанный ряд. Как-то спорили друг с другом, не хотели совпадать, возможно, от необходимости быть оправданными или осужденными. Как говорилось, нравственным отмером для Бабушки были не небеса, а почва, не будущее, а прошлое – небольшой городок на реке Березине. Для меня ж в детстве вечностью было настоящее, и семейные роли казались навсегда распределенными. Пойди поверь, что Бабушка вовсе не родилась бабушкой, а была когда-то ребенком, а потом девушкой, и наверно прелестной. Недаром ведь ее так трепетно любил Дед. Нет, конечно она когда-то была другой, но, возможно, практичность и здравый смысл, пусть и приправленные фантазией, довольно рано смирили ее страсти. И бабушкина жизнь всего только веточка в полновесной кроне упущенного, но она не жалела об ушедшем. Нет, неправда, жалела, но о мелочах, о деталях. Никогда не подвергала сомнению правильность пути, но могла сожалеть, повторяясь многократно, о не купленной в магазине антикварной чашке, о потерянной ложечке, даже об упущенной мелкой хитрости. «Жалеешь, что ты честный человек?», – спрашивал я не без подковырки. Нет, конечно. Бабушка видела возможность передернуть карту, но никогда ею не пользовалась, только вздыхала: «Все мы дурачки». На этом слове пока закончу.
День 11
6 февраля, среда
Наконец-то ясный день. В этот день еще скажу о Бабушке, самом внятном человеке в нашей семье. Она была умеренной даже в фантазиях, а неумеренна, разве что, в денежных тратах. Бабушка и вообще была расточительницей, вопреки практичности. При своем уважении к вещам норовила раздарить все, до последней брошечки. Обожала дарить, а получать подарки не то чтобы не любила, но относилась к ним подозрительно и придирчиво. Угодить ей было почти невозможно. Как-то странно для в целом внятного человека: любовь к вещам без скопидомства и жизненная практичность без предусмотрительности. Нелюбовь к подаркам и наоборот – любовь одаривать, можно было б объяснить утверждением самостоятельности или даже социального превосходства. Бабушка была сторонницей строгой субординации, а единственно верной полагала опять-таки восходящую к городку ее детства. Все перемены и перетряски последующих лет ей казались набежавшей мутью, случайным искажением истины. Не заносчивая с нижестоящими, конечно с теми, кто помнит свое место, к вышестоящим по ее субординации Бабушка относилась настороженно, была постоянно готова к отпору, притом не восставая на сам иерархический принцип.
Но вот как понять бабушкино расточительство и беспечность к будущему? Казалось, она была скрупулезно к быту, над чем в семье посмеивались, а ее жилье и без того скромное, с годами все скудело и ветшало. В нем постепенно не осталось почти ничего заветного, связанного с памятью, – к собранным там случайным предметам у Бабушки уже не было привязанности. Свое любимое жилище вместе с родными предметами она легко и беспечно отдала нам, как только я родился. Видимо, быт служил для Бабушки не истинным стремлением и целью, а лишь гарантией постоянства. Возможно, она оставила нам свое жилище, как завет, – чтобы преданные семье вещи хоть немного внесли порядок в по-богемному расхристанную жизнь моих родителей.
И все ж в нашем жилье был вечный неуют, в отличие от бабушкиной скромной комнатенки, пропитанной уютом, как табачным духом хорошо обкуренная трубка. Бабушка осталась среди нелюбимых вещей, но ее метафизичная заботливость удерживала жилище от крушения. Уют там присутствовал вопреки видимости, но не иллюзорно, и в том таилась некая магия. Я уже говорил, что равнодушная к нематериальному Бабушка, словно б умела ворожить. Иначе не объяснить ее настойчивое влияние на судьбы самых близких. Случалось, что бабушкины неумеренные похвалы вопреки очевидному, со временем становились правдой. Когда Бабушка пыталась влиять на родных не ворожбой, а убеждением или примером, ее преследовали неудачи. Зато была всегда удачлива ее подспудная, неведомая ей самой сила. Бабушка верила в убеждение и не чуяла в себе уменья завораживать, оттого изгибы судеб родных для нее людей далеко выходили за пределы разумной умеренности, – благодаря ее влиянию, а не вопреки.
Возможно, именно этой таинственной силой Бабушка поддерживала и существование своего жилища, которое много лет кренилось, не падая. После ее смерти оно вмиг, почти мистично, обратилось в трагический разор. За месяц обвисли обои, стал проваливаться быстро прогнивший пол, осыпаться потолочная штукатурка. Комнатенка словно разом выдохлась и иссякла. Кажется, такое не объяснить ни физикой, ни химией. Не действует ли тут общий закон взаимодействия человека с местом обитания? Или, возможно, идея быта господствует над его видимым устройством? Он ведь, скорее, в душе и понятиях, а неплохо устроенная жизнь может быть бесприютна.