реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Давыдов – 49 дней с родными душами (страница 2)

18

День 2

28 января, понедельник

Тяжелый день – понедельник, потому продолжу грустную тему. Действительно, взрослые вовсе не сулили нам вечной жизни. Неизбежность смерти я угадал по их недомолвкам, но убедительней для меня было неподвластное человеку коловращение времен года, когда вслед за смертью наступало новое рождение. Я так и приучился понимать упадок, как предвестье расцвета. Родные не подтвердили мою утешительную гипотезу, но и не опровергли, как-то стыдливо отворачивались, печально улыбались. Конечно, им самим эта тема была тяжела. Затем, как и вы наверняка, я связывал упование на вечную жизнь с научно-техническим прогрессом, с чем-то вроде эликсира бессмертия – мечты алхимиков. Благо, мое детство выпало на эпоху технических чудес и восторженной веры в науку.

И все ж смерть со своей таинственной полуулыбкой всегда стояла со мной рядом. Должно быть, ее близость, неосознанная, но постоянная память о смерти, разрешалась в моих внезапных необъяснимых испугах и порывах чрезмерной жалостливости. Страх бывал связан с будто б отмеченными смертью местами – разором, разрухой. Но, бывало, и просто невнятицы, неприменимости места и его необжитости. Ведь заповедные места, отмеченные смертью, они и всегда вне жизни, и жизнью неприменимы. То, что не охвачено жизнью, и есть дол смерти. Так я не то, чтобы полагал, но ощущал, а в общем-то был веселым ребенком. Подчас даже бесстыдно радостным, – сколько было жизни вокруг, а смерть дремала по окраинам, пока что не в силе и власти. А потом ведь вышло как? То, что мне чудилось смертью, оказалось жизнью, а казавшееся сильным и жизнетворным – обреченным истлеть. Подобным образом ошибаться присуще не одним только младенцам. А что касается смены жизни и смерти, то сколько уж раз мне доводилось умирать и вновь рождаться, и не перечесть. Как тут не стать оптимистом? На этом слове переведу дыханье, и дальше скажу о родных душах.

Так вот – родились ли мы в жизнь, жесткую и равнодушную, или в любовно распахнутый тебе мир, сотворенный родными душами? Родные души – первый пейзаж мира, где все одушевлено и все для тебя. Но они также и навязанное, сладко-горькая пелена иллюзий, сквозь которую трудно пробиться к жизненной трезвости. Но стремился ли я к ней, скажи, стремился ли к ней ты, мой случайный читатель? Я б и всю жизнь с радостью прожил в уютной детской пеленке, если б не ушли одна за другой в небо родные души. А не подпертый другими, не разделенный с любящей душой, мир становится жесток и хрупок, крошится об жизнь, становится тем самым разором – облупленной стенной штукатурки, обнажающей деревянные перекрестия, что вечный мой кошмар. Отыщи и в своих снах это видение, случайный читатель. А я еще раз напомню известное, что не разделенный ни с кем миф, уж вовсе и не миф, а натужная фантазия, нетрезвость. Сколь он ни был бы изящен, это не возвышение, а смущенье духа. Скажи, случайный читатель, не потому ль я нагромождаю ворох слов, что страшусь заговорить о главном? О тех, для кого моя история изначальней и продленней, чем для меня самого.

Ну что ж, пора вторгнуться туда, где заповедно. Итак, первым живым существом, с которым я повстречался в мире, была моя Мама. Наверняка, стоило б именно с нее начать воспоминание о самых близких. Но могу ли я начать с нее, если она – узел всех моих чувств и страстей? Иногда мне кажется, что она больше я, чем я сам. Когда она умерла из меня словно вырвали клок, и оставили жить остальное. Наверно и вовсе нельзя так любить человека, что-то в этом чуется богоборческое. Прошло уже едва ни три десятка лет, больше половины прожитой жизни, а я и теперь Маму вспоминаю с мукой. Да зачем вспоминать, если она и есть я, дорогая тень обитает во мне, а не рядом. Лучше начну подряд, с верхушки лестницы поколений. Но это завтра – дам себе передышку, к тому ж призывает жизненная суета.

День 3

29 января, вторник

Вторник – день полегче, хотя погода все равно дрянь, и настроение подстать. Но, надеюсь развеется печаль, когда заговорю о самых родных. Заранее предполагаю, что это будет ворох чувств взамен связного рассказа. Так оно и честнее – тут своя связь, свои прилеганья концов к началам. Не будет и россыпи рассказов – моя душевная жизнь не членится на эпизоды, все слитно, все ручьи стремятся к морю. Один венценосный мудрец во время оно размышлял, от кого из родных унаследовал свои замечательные свойства. У меня тоже было вовсе неплохое наследство, но, вопрос, как я им распорядился. Не стану утверждать, что совсем уж дурно, но все ж не рачительно. Если считать родных составом моей личности, то Бабушка – телесное, Мама – душевное, Отец – умственное, Дедушка – духовное. С него я и начну, с Дедушки, папиного отца.

Сам Отец, с малолетства подавлявший нежность своей натуры, да и вообще всю жизнь изображавший презрение к тонким чувствам, относился к нему с острейшей, пронзительной жалостью. В моей памяти о Дедушке тоже звучит эта жалостливая нота, но все ж она светла, то есть память. А что до жалостливости, то в детстве она пробуждалась у меня легко, и не только к людям, но и брошенным, ненужным предметам. Я с ней боролся, как с какой-то помехой жизни. Я рад, что ее победил. Вряд ли оно было добрым и здоровым качеством, это бессильное, лишь растравляющее душу чувство. Разве что, победа оказалась слишком полной, до совершенного, подчас, бесчувствия, то есть сочувствия чисто умственного, налагающего ответственность – лишь бледной тени слезливой детской эмоции.

За что ж мы, собственно, жалели Деда? В нем можно было предположить хрупкость, но это скорей была хрупкость повадки. На самом деле он был тверд, хотя и не жесток. Его хотелось пригреть и защитить, но вовсе не мы с Отцом, а он был нам защитой. Дедушка был неисчерпаемо тверд в убеждениях и правилах. Он и вообще казался неисчерпаемым и неизменным, как вечность. Он и сейчас для меня не исчерпан. Чую иногда его упасающую силу, хотя расстался с Дедушкой, когда мое сознание было еще младенцем. Я потерял его в четыре года, но, может быть, оттого он так глубоко и пророс в мою душу. Но в чем же причина пронзительной жалости Отца и моей жалостливой грусти? Дед отнюдь не был неудачником – счастлив в семье, и его каким-то невероятным образом миновали все трагедии века, хотя ему случалось оказываться в самом котле драматичнейших событий. Множество обязательств, добровольно на себя возложенных, Дед нес ненатужно, со всем смирением высокой души. Главным для Деда была семья, но еще и то сокровенное, что я пока не разгадал, и вряд ли разгадаю. Однако волен предполагать. Возможно, та же самая семья, но отраженная в горнем, ее возвышенный мистический образ, напитанный священным духом, как библейские перечни предков. Когда наша семья, казалось, была обречена на гибель, Дед говорил с уверенностью, точнее с верой: «Родится внук, и все будет хорошо». Он знал уже имя. Но почему не другое? Не в честь ли маленькой площади, над которой нависал наш ложноклассический дом? Рассказывая мне о дедовском пророчестве, Отец добавлял с усмешкой: «Через полмесяца умер Сталин». Усмешка, впрочем, не выражала недоверия. «Тебя он носил торжественно, как тору», – добавлял Отец.

Что ж, не так оригинально. Дедушка вовсе не был оригинален, он был исконен. Семя, род, пронизывающий историю, врастая в вечное духа, метафизическая преемственность телесная и духовная – вот что, возможно, и было его тайной молитвой. Недаром ведь он, Самуил, назвал своего сына Давидом. Мое место в ряду столь глубоко переживаемой Дедом преемственности возвышало меня с рождения, которое оказывалось вовсе не случайным. Нет, я, разумеется, не воображал, что послужил причиной смерти тирана, но все ж она становилась требованием моей судьбы.

Доброта Деды была наилучшей средой моего детства. И она была надежна, метафизична в своей неисчерпаемости, ибо, как и все в нем, не грозила растратой. Другие ведь тоже были ко мне добры, но их доброта имела придел, – у каждого свои цели, свои заботы. Для Деда я был, – и это ощущал безошибочным детским чувством, – единственной целью и заботой, как прежде мой Отец. Да если б и не единственной, неисчерпаемость не способна уменьшиться от разделения. Мне кажется, что я уже ощущал Дедушку, когда был совсем мал и неразделен с миром. Еще не понимая родства, я чувствовал исходящие от него теплые воздушные токи – прообраз душевного тепла. Дед был для меня словно мифологический бог, который и лицо, и воздух. Все ж для меня он остался больше средой, воздухом. Разгадать тайну его личности не удалось ни его собственному сыну, ни мне тем более, знавшего Дедушку всего четыре года. Он, как и другие родные души, ушел без прощанья, без завета. Наши с ним отношения так и остались незавершенными, то есть бессюжетны иль с вольным сюжетом, который еще в развитии. Верю, что он завершиться там, где свершаются все развязки.

Дедушка стал для меня прообразом Бога. Возможно, и заслонил его, но образ Дедушки я потом различил в проснувшемся через много лет религиозном чувстве. Тот самый, что постепенно проступал сквозь его уже небесный лик. На небесах у меня уже много лет есть свой ходатай. И он хранит любовный образ моей сущности. Как смог бы я поверить, что она дурна? Нет, конечно, и тому зарок – бесконечная любовь Деда. Мне не запомнился его взгляд, но в памяти живет образ этого взгляда, и я там отраженный. Именно не временный я, в среде вещей и событий, а вольно продленный вдаль, ввысь и в глубину. Скорее ввысь, по видимой Деду и лишь угадываемой мною вертикали. Не знаю уж, как объяснить точней, мой случайный читатель. Если и тебя любили безраздельно, ты меня поймешь. А я дух переведу и еще расскажу про Деда.