Александр Чуманов – Обезьяний остров (страница 24)
Но Иуда предал Христа! Взял на себя величайший из грехов! Сознательно пошел на всеобщее презрение! Почти без надежды когда-нибудь оправдаться. Стал олицетворением предательства, как такового. Не за тридцать сребреников, на которые, как известно, мало что можно было купить, а за идею! Зато праведники остались праведниками, а слава о них пережила века.
А потом наступило наше вчера. Многое история повторяла, многое воспроизводила на новом уровне, обеспеченном прогрессом науки и техники, но не прогрессом души. Воспроизвела и предательство, возросшее за счет науки и техники, но ничуть не уменьшившееся за счет души.
Вспомним уроки сравнительно недавнего. Люди, которым назначено было стать героями, становились провокаторами и доносчиками. Слугами Антихриста! Конечно, под пытками. Но кто пытал их? А тоже бывшие герои, которым невыносимо было сознавать, что кто-то останется незапятнанным, в то время как они запятнали себя и продолжают это делать. А воскресни тогда Иуда? Все было бы по-иному. Но он не воскрес, потому что мы не призвали его. Мы еще были глупы и беззаботны, еще были полны наивной своей гордыни, которой и посейчас хватает в некоторых кротких с виду душах. Вот мы и говорим: «Велик Иисус, но еще более — Иуда!»
Так закончила свою речь поэтесса Фанатея и скромно уселась среди рядовых участников диспута. Слава Богу, она не умерла от беспредельной любви к Нему, хотя Борис Арнольдович и не уразумел, к кому именно. Наверное, к Богу вообще. Да что там, в докладе он обнаружил немного доступной ему логики и потому, не отвлекаясь на логику, сразу сделал упор на поэтику и наслаждался только ею.
Фанатее похлопали довольно дружно. Хотя Нинель и Самуил Иванович продолжали смотреть кисло. Видимо, они не принимали поэтессу во всех ее проявлениях и не умели быть в данном случае конструктивными. А Борис Арнольдович хлопал от души, за что Нинель на него обиделась и не хотела разговаривать, пока Самуил Иванович не пошептал ей что-то на ухо.
Фанатея понравилась Борису Арнольдовичу темпераментом, напором, умением говорить речь, а что, это тоже полезное умение. И конечно, понравились ему ее горящие глаза.
А сам диспут поначалу не произвел большого впечатления. Выступали в основном специалисты, обвиняли докладчицу в дилетантизме и дерзости воинствующего невежества, но обвиняли с оглядкой и скидкой на утонченность и поэтичность натуры, склонность чрезмерно увлекаться эффектными деталями и историческими параллелями. Но так ведь она и предупреждала, что в ее речи не следует искать какую-то особую аналитичность.
Бориса Арнольдовича тоже подмывало высказаться, ему показался не совсем убедительным тезис о неизбежности предательства, насчет того, что обязательно кто-то должен предавать, не Иуда, так Павел, не Павел, так Петр. Но он, конечно, промолчал. Побоялся быть поднятым на смех, как еще больший дилетант. К тому же Фанатея, не расслышав, что ли, его аплодисментов, продолжала время от времени презрительно на него поглядывать.
Последним попросил слово поэт Полинезий Ползучий, кумир недавнего турнира, только один день проживший в профессионалах на общественном пайке. Но даже один-единственный день наложил на поэта явный отпечаток. Его невозможно стало узнать. Куда подевались прежние неприкаянность и неухоженность. Что делает с человеком общественный статус! Будь ты хоть поэт, хоть вообще обезьяна.
Но бывают случаи, что только-только обретенный статус, пока человек не успел к нему как следует привыкнуть, служит человеку плохую службу. Наверное, данный случай был именно таким. Наверное, освобожденному поэту не стоило о себе несколько дней напоминать, по крайней мере, своей давней сопернице, коварной и не останавливающейся ни перед чем.
Полинезий Ползучий, как и следовало от него ожидать, в теологические дебри не полез, наверное, он тоже в теологии был профаном, что поэту простительно, но лучше бы полез, а Фанатеину поэтику не трогал. Недостаточно ему было предыдущего триумфа. Хотел его, наверное, углубить и расширить.
— Ха-ха-ха! — расхохотался Полинезий, думая, что сейчас станет хозяином положения. — Ха-ха-ха! Я, конечно, согласен, что тема нашего сегодняшнего диспута исключительно поэтична. Это утверждение моей уважаемой коллеги я с самого начала с радостью принял (глубокий поклон в сторону насторожившейся и подобравшейся Фанатеи). Мне даже немного стыдно, что не я взялся делать сегодняшний доклад как освобожденный поэт, а она — неосвобожденная любительница. (Ну зачем ему нужно было лишний раз бередить эту свежую рану?)
Клятвенно обещаю в ближайшее время исправиться и написать профессиональный доклад на данную тему. Но пока необходимо сказать вот о чем. Дополнить, так сказать, предыдущих участников прений. Поскольку они обратили наше внимание лишь на теоретические погрешности, а мне сам Бог велел не проходить мимо практических недочетов. (Ничего такого никакой Бог ему не велел, конечно.) А они значительны. Настолько значительны, что я бы вообще не вел речи о какой бы то ни было поэтике, учитывая полное отсутствие таковой. (Канцелярит поэта был, конечно, совершенен. Неужели столь краткое пребывание в статусе освобожденного успело так заметно испортить язык? Недоумение и горечь читались на лицах многих, в том числе на лицах Нинели и Самуила Ивановича.)
Нет в этой речи поэтики! Так во всеуслышание утверждаю я при всем моем неизменном уважении к оппоненту. И пусть меня покарает Господь, если это не так! Нет поэтики, нет метафоры и образа, отсутствуют рифма и размер. Присутствуют лишь надрыв и пафос, но это не столько поэтические средства, сколько политические. Таково мое непредвзятое мнение.
И поэт, скорбно поджав губы, сел на свое место.
Сощурив пылающие глаза, Фанатея произнесла, зловеще присвистывая:
— Врете вы все, Полинезий. Ха-ха! Ползучий! Ха-ха! Все вы врете. Всегда. Про мою поэтику, например. Про то, например, что ваше имя и впрямь Полинезий Ползучий. Объясните нам, зачем вы это делаете?
Просьба прозвучала вкрадчиво. Аж мурашки по коже кое у кого побежали. Явственно содрогнулись Самуил Иванович и Нинель. Борис Арнольдович это сразу ощутил. У него, конечно, вздрагивать причины не было, он продолжал на многое еще смотреть глазом беспристрастного наблюдателя, временно очутившегося в этом мире, но все равно поежился и он.
Что уж говорить про бедного Полинезия Ползучего. Он мигом слинял и скукожился, сразу пропали его недавно обретенные важность и вальяжность, даже от канцелярита не осталось вдруг ничего. От поэтики — тем более. А если бы общественный статус был чем-то материально осязаемым, вроде жестяного нимба, то собравшаяся публика могла бы своими глазами наблюдать, как этот самый статус падает с лохматой поэтовой головы, вжикая и бросая окрест быстрые испуганные блики.
— Я не вру! Что вы, братцы, не вру я! Ребята, ну это же элементарно! Я просто не знаю, зачем такие вещи объяснять? Поэтическое имя должно быть звучным! Но родители, ох, эти родители! Разве вы все, сидящие здесь, довольны своими именами? Вот вы, Порфирий Абдрахманович, довольны своим именем вполне? Или тем более вы, Мардарий?
Поэт потерял голову и апеллировал не к тем чувствам публики, которые были для нее наиболее актуальны в данный момент. Борис Арнольдович глянул наверх. Когда на диспуте появился Мардарий, он не видел. А тот стоял двумя ярусами выше с абсолютно бесстрастным лицом. Невозможно было понять, сочувствует он поэту или наоборот. Так же, как и по лицу оберпредседателя. Остальные лица что-нибудь да выражали. Но чаще пока недоумение, желание дождаться объяснений…
В общем, начальство не удостоило Полинезия ответом, тем более поддержкой. Что его дополнительно удручило, а Фанатею вдохновило.
— Не виляйте, Ползучий, лучше назовите ваше подлинное имя! — потребовала она прокураторским голосом.
— Господи, ну что такое подлинное имя! Господи! Родили люди младенца, задрали глаза к небу да и, не долго думая, поименовали дитя. Взбрело им в голову назвать дитя Святозаром — назвали! Джугашвилей — пожалуйста! Кто знает, что им в тот момент покажется наиболее благозвучным? А человеку потом, может быть, страдать всю жизнь!
— Мы вас ждем, Ползучий!
— По-моему, мы что-то не то делаем, — подал робкий голос Самуил Иванович, — разве наше это дело?
Борис Арнольдович скосил глаза и увидел, нет, даже кожей ощутил, насколько страшно Самуилу Ивановичу, и все-таки он решился…
— А ты, если высказаться хочешь, попроси, как положено, слово у председательствующего, тогда и выступай, — бесцеремонно оборвал побледневшего Самуила Ивановича оберпредседатель, — этак все начнут с места реплики подавать, базар получится!
Борису Арнольдовичу подумалось, что ведь это оберпредседатель пытается таким способом оградить старика от возможных неприятностей или чего похуже. Слава Богу, ему это, кажется, удалось, Самуил Иванович умолк.
— Шикльгрубер — мое, как вы изволите выражаться, настоящее имя, — устало сказал Полинезий Ползучий.
И показалось, что его придуманное имя действительно сползает с него, как чешуя. Ползучая.
— Ну и что? — продолжил бедняга после паузы, а в этот момент кругом стало тихо-тихо. — Все довольны? Диспут, я полагаю, окончен? Можно расходиться?