Александр Беляев – Тропы «Уральского следопыта» (страница 68)
Связал искалеченное ружье погонным ремнем, принял от меня свою одностволку, потоптался, оглядывая поляну. Я прислушался. Вдали, у речки, токовал глухарь.
Мы вышли на тропу, а лесник все улыбался, дергал головой и вообще был донельзя оживлен.
— Провожу до трассы, — говорил он, шагая рядом, отводя ветки свободной рукой. Глядел по сторонам… — Заказник бы здесь какой ни на есть… Лет на двадцать бы, а? А то заповедник… Ведь лес-то! Липы какие есть! Не поверите. Лет до четыреста! Пчелы гнездятся. Где уж теперь дикая пчела? С Древней Руси ее зорили, а тут есть. А ели! Вот она какая выросла. Матушка-боярыня. Хвоя-то, глядите, как кудрявится. Эх, лес… Лес… Каждый выстрел меня колет. Такой уж я. Не могу выстрела слышать, и все… Осенью, в сезон, ходят палят. Не запретишь. Палят — я считаю. Раз отвесил! «Это убил!» — думаю. Так-то горько… Кто ему там попался? Косач, заяц, может, а то просто птичка-слепышок… дятел. Дятлов в первую очередь бьют. Не боязлив, доверчив. А слышу — два раза лупит — это промах чаще… В белый свет выпалил. Весь измучаюсь от этих выстрелов. Есть, спать не могу. На Илиме дежурю, проверяю. Жалко…
На широкой высоковольтной трассе остановились. Плечистые опоры ушагивали по увалам далеко за бледно-голубые хребты. Потрескивало, гудело на линии, в провислых проводах угадывалась неведомая сила. Сама трасса уже начала зарастать березовым прутнячком, осинками и кустами вербы, выбросившими на сухом месте поздние сережки. Яркий сосняк топорщился везде, напористо лез между черных пней и серых валунов, кое-где выступавших из земли. Везде таял ночной снежок и мягко пахло им и водой, сочившейся с камней, мягко проглядывало солнышко, еще не теплое, но уже сулившее близкую радость. Свистел, поскрипывал на вербе снегирь. Уныло ворковал в глуби лесной голубь-вяхирь. Кружил над трассой медленный канюк, высматривал добычу, и голос его звучал чисто и дико — «ки-аай, ки-аааай!». Все было так, как всегда бывает в перемежные дни весны, когда тепло борется с холодом, дождь с солнцем и когда веришь, вот-вот пересилит, проглянет, одолеет, и земля надолго станет теплой, сухой и счастливой.
— Ну, прощайте, — говорил лесник, пожимая руку сухой холодной ладонью. — Многословен был… Намолчался. Может, летом соберетесь, приедете… Рыбачить будем. Щук на дорожку. Комаров здесь, правда, много. Зато грибов, ягод… А то пишите, на Илим пишите, леснику. За почтой в неделю два раза бываю…
Я собрался на Балчуг лишь через год, в конце сентября. Светало, когда я сошел с проходящего поезда на Илиме. Часа через три муторной ходьбы по разбитой и грязной лесовозной дороге я вышел на трассу в том самом месте, где мы расстались. Присел отдохнуть на окатанный временем и дождями валун.
Когда я сижу на таких огромных камнях, мне почему-то вспоминается земля доисторическая, я думаю о ней, представляю, какие тогда были дожди, ветры, грозы, какие звери бродили в лесах. Какие ползли ледники. Может быть, лохматый рыжий мамонт заходил на эту горушку, стоял, касаясь камня хоботом, обдувая его утробным теплом, может, лежал на валуне пещерный лев, желтыми умными глазами следивший за стадом зубров, или сидел мой дальний прапредок, отдыхал и трогал на палец кремневое лезвие надежного копья. Многое вызывает широкий обомшелый валун. Во впадинах его поверхности скопилась серая земля, перегнивший мох и лишайник — тут уже поселились травинки, растет брусничник и даже ягодки есть, бурые и твердые. Идет жизнь. И березки на трассе подросли, поднялись, сквозят ярко-свежим желтым листом, и повыше стали ершики сосен. Шелково вспыхивает в них осенний тенетник, блестит и на камнях, и в траве. Холодом, заморозком тянет из низины. Осинки теряют твердый пунцовый лист…
Тишь и безветрие держались уже неделю. Земля томилась перед снегом. В пустом лесу слышны были одни синицы. Они трещали и цвенькали, возились в кустах.
Высоко над лесом, то растягиваясь почти в линию, то сдвигаясь в строгий печальный угол, в лад и мерно качая крыльями, пролетели гуси, и я следил, как они удаляются, теряясь в сырой холстине неба.
Вспомнились этюды лесника. Все-таки весь год и сейчас я вспоминал его, поджидал письмо, потом уже не ждал, но раздумывал, как снова выберусь сюда. Вспоминался Балчуг, березы у огорода, сырой песок берега, лодки, озеро и леса за ним. Я представил лесника, как он бродит сейчас где-то в уреме по Истоку, как открываются ему виды один другого лучше, какие там лохматые живописные ели средь желто-горящего березняка, его сиренево-белых стволов и горячих красок вянущего чернолесья. А сама река в широкой низине меж синих дальних хребтов… Даже виделось, как лесник сидит с этюдником, осторожно берет с палитры тон, кладет, откидывается, смотрит с обычным своим печальным, рассеянным вниманием и слушает тонкое фиканье отлетной пеночки, шныряющей в черемухах у воды. А может быть, просто сидит на берегу, на перевернутой лодке, сгорбился, надвинул козырек фуражки, глядит в озеро, на пересыпающиеся над волнами стайки птиц.
Захотелось скорей добраться до Балчуга.
На дороге в коричневой грязи, на поверхности луж и на молодых елках — везде цветисто и щедро желтели, голубели, краснели светлые и темные, свежие и жухлые листья. По всему лесу сильно пахло. Пахло листьями, сухой полянкой, землей, отдавшей лету свою предвечную силу, туманом, севшим в траву, последними грибами, последними муравьями. Этот запах особенно настаивался в низинах, где к нему примешивался острый аромат сникшей травы, подкошенной в отаву осоки и холодной воды, невидимо пробирающейся меж кочей. Изредка в лесу прокатывался выстрел. На мгновение замирало все, вздрагивало, прислушивалось. К полудню стало посвечивать, ненадолго расползлись облака, робкое тепло тронуло захолоделые опушки. Сиротой-ребенком улыбалось белое солнце — в тон ему был трепет листочков, писк синиц и что-то голубое, слегка фиолетовое, растворенное в далях, в кустах, меж стволов берез и в макушках сосен.
Снова бумкнул выстрел — эхо откатилось и просторно повторило его: раз-два-три…
Перед вечером я вышел на пойму к, Щучьему. Незнакомо нарядный в березняках и осинах завиднелся Балчуг. Вон и серая крыша кордона. Высокая жердь с антенной крестом торчала над ней. «Телевизор купил!» — удивился я на этот крест. Из желто-забеленной трубы прямо и мирно подымалась голубая струйка. «Дома!» — обрадовался я и заспешил по обкошенному зыбуну.
Едва ступил на островину — послышалось садкое теканье топора. Кто-то хозяйственно, сноровисто тесал им. Так текать может топор только в привычных руках. Навстречу выбежал рыжеватый пес с желтыми подпалинами, желтыми точками над глазами и вислыми ушами. Он залился злобным гончаковым брехом, опасливо встал. А вслед за собакой на тропу выскочили мурзатая девочка лет пяти и такого же возраста мальчик, может быть, чуть постарше, в огромной не по росту кепке. Никак не ожидая встретить тут детей, я молчал. Молчали и они. Разглядывали незнакомца. Потом кепка обернулась, сопливым голосом позвала:
— Дедо-о! Тут хто-то-о…
Кусты зашуршали. На тропу вышел прихрамывающий мужичок в фуражке лесника, загорелый и давно не бритый. Лицо его, маленькое, треугольное, с круглыми большими глазами лемура и крохотным поджатым ртом, выражало озадаченное недоумение. Мужичок держал плотничий топор, морозно блестевший по отточенному лезвию.
— Здорово… Кого надо? — приветствовал он.
— Лесника бы…
— А я и есть лесник… По какому делу-то? Проходите…
— Да нет. Не к вам… — пробормотал я, уже как-то тревожась и недоумевая. — Я к леснику, который тут жил… К Леониду…
— Во-она! — протянул мужичок. — К горбатому! Дак его нету… Год уж почти как схоронили. Приказал долго жить…
— Как?! — кашлем вырвалось у меня.
— А этак… Проходите, однако… Пшел ты! — махнул он топором на собаку, глухо ворчавшую с обычным собачьим недоверием.
Он захромал к кордону. А я побрел следом, все еще не понимая, отказываясь поверить, что лесника уже нет. Слова, так просто оброненные мужичком, не укладывались в сознании, и даже глупая мысль: «Что-нибудь тут не так…» — слегка успокаивала меня.
В огороде копали картошку две женщины: пожилая и молодая, похожая на нее, — по-видимому, мать и дочь. Желто и розово лежала на сохнущей земле меж кучек ботвы крупная россыпь клубней. Стоял до половины заполненный картофелем мешок. Лошадь по-прежнему паслась за изгородью. Женщины одинаково распрямились, с одинаковым любопытствующим недружелюбием поглядели.
Лесник провел меня мимо избы на берег озера. Тут, на подмытом валами обрыве, среди свежей щепы и коры, стоял располовиненный, еще не скатанный на мох сруб. Кучи белесого торфяного сфагнума сохли возле.
— Баню лажу, — мужичок кинул топор в янтарное, тихо звякнувшее бревно. — Садитеся, — пригласил, смел щепу и сор с толстой неошкуренной колоды. — Вот тута можно… Папиросочка-то есть у вас? — прищуриваясь, неловко-осторожно выловил сигарету прокуренными желтыми пальцами, неловко запалил, двигая нижней губой, уселся рядом.
— Как получилось-то? — продолжал он, затягиваясь, отдуваясь и отирая рукавом слезящийся глаз. — Ф-фа-а. Давно не курил легкого табаку. Сладкой… А так… Горбатый-то парень шибко настырный был. Вы ему не родня случаем? Не сродственник? Нет? Ну дак вот… Ведь он спуску никому не давал. Оружие отымал, сети, лодки у рыбаков. И все один. Сам. Бесстрашной был, на удивление даже. Стерег лес — ничо не скажешь. У него, брат, ни порубки, ни охоты в запрет, ни боже мой! Найдет, все одно найдет. Вот как будто чует… Прямо как из-под земли явится. Документики? Ага! Стоп… Сказывали люди: отымет ружье — шварк об лесину. Потом хоть бери, хоть не бери… Да-а… Силен был парень, а сердце, вишь ли, не сдюжило. За все, про все переживать — разве сердца хватит… Вернулся Ленька с обхода, только дверь отворил — и упал…