реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Аросев – Белая лестница (страница 46)

18

— Да на кой он нам кляп, этот заводище? Машинное капище, больше нет ничего. Срыть его, а на том месте капусту насадить!

Интересно было это слушать Андронникову. Одно только было не по душе, что Фаддеич завод хочет срыть. Ведь сколько в нем кирпича, железа, машин, сколько в нем сил и пота — и самого Андронникова, и его отца, и многих, многих других. Сколько жизней это стоит! И вдруг срыть! Нет, ни за что. Какой-то там Черт Иванович акции получает и от прибыли буреет, да завод-то тут при чем? В заводе пот, труд и кровь рабочих! Вот кабы выручить этот завод из рук черт Ивановичей!

И эти мысли глубоко запали в голову Миши Андронникова.

По-прежнему он встречался с Фаддеичем в пивнушках, по-прежнему Фаддеич наставлял Андронникова насчет того, что не надо работать, а следует, наоборот, все привести в запустение, но Андронников уже не подчинялся этому направлению мысли. Он слушал Фаддеича только потому, что его рассуждения были для Андронникова как бы наждачным камешком, на котором Миша оттачивал свои собственные мысли, идущие поперек рассуждений Фаддеича.

«Профессор кислых щей» начинал это понимать. Огорчался от этого. Андронников замечал, как все части лица Фаддеича будто опускаются, оно делается скорбным и вместе с тем старческим и мелким. Один глаз под синим стеклом очков начинает часто-часто мигать, как догорающая свеча. И рыжая борода Фаддеича, словно второе лицо его, но уже совсем безглазое, отворачивается в сторону, в сторону.

Чем дальше шли их беседы, тем все больше и больше Андронников понимал, что Фаддеич прав в одном: жизнь должна перемениться. Но как? Вот тут-то и ковал Андронников свою собственную мысль. Жизнь надо изменить не отказом от работы, а чем-то другим. Чем же? Вероятно, мощным напором всех слесарей, столяров, смазчиков — словом, всех рабочих завода. Мощным напором за овладение заводами. Вот чего Андронников никогда не говорил Фаддеичу, бережно храня от него свои мысли в себе.

Но Фаддеича недаром звали и «профессором», и «целителем», и даже «мошенником»… Фаддеич, бывало, смотрит, смотрит на Андронникова одним глазом, да как моргнет им, будто скажет: «А я, брат, все понял, не таись».

Побаивался этого взгляда Андронников, а почему и сам не знал. Фаддеич же все чаще и чаще впивался своим единственным зрачком сразу в оба глаза Михаила. От этого взгляда Михаил сжимался, но упорно таил свою зреющую мысль, как сокровище. Но именно поэтому-то Андронников и нуждался в беседах с Фаддеичем: он говорит, а Миша в уме своем возражает ему, заостряя свою мысль.

Однажды в чайной какой-то босоногий пострел, юркнув между столами, сунул Андронникову отпечатанный листочек. Наверху была надпись: «Товарищи»… Внизу — «Петербургский Комитет Р.С.-Д.Р.П.», а еще повыше, сбоку — «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

— Прячь, прячь, не читай здесь, — шепнул Андронникову сосед, рабочий высокого роста, с красивыми черными усами.

— А что? — возразил и спросил Андронников.

— А то! За такие бумажки возьмут тебя, раба божьего, архангелы-то, да на казенный хлеб.

— Не боюсь я этого.

Однако листок свернул и спрятал.

— Ты в каком цехе? — спросил Андронникова сосед, приятный человек, помакивая в чашку куском сахара и потягивая грязноватую горячую влагу.

Андронников ответил.

— Вот коли ты «этого» не боишься, приходи в наш цех. К нам оратор будет из города.

Стал Андронников бывать на собраниях, где говорили ораторы. Жизнь как-то по-особенному закрутилась. Появились невиданные раньше люди. Говорили много непонятного, но все такое, что брало за сердце. Теперь Кривуля мерк в представлении Андронникова с каждым днем. Андронников перед собой увидел многих рабочих, которые думали так же, как он. И увлекся мало-помалу Миша этой работой, таинственной, вечерней, серьезной, всепоглощающей.

В то время Мише было 19 лет. И хотя в нем временами поднимала бунт молодая кровь, но он не увлекался «любовными делами». Они казались ему делами несерьезными, несовместимыми с тем большим, что захватывало все его чувства и помыслы.

Однажды утром в воротах завода Андронников встретил Фаддеича.

— Куда шествуешь, сын мой потерянный? — спросил Фаддеич.

— На бал, танцевать иду.

— Попляши, попляши за фрезерным станочком. Да… Слыхал?

— Что?

— А то, что завтра ко дворцу народ собирается. Насчет перемены режима, царя-батюшку умаливать будут.

— Слыхал. Только мы не идем.

— Кто это вы?

— Группа наша. Нешто не слышал? Группа социал-демократов.

— Э-х, вона ты куда попал. То-то и Фаддеич стал не нужен.

И один глаз Кривули заморгал, а из другого — из засохшей дыры — скользнула слеза. И борода его, как второе лицо — только без глаз, отвернулась и пошла в сторону, в сторону.

— Кабы не на работу спешить, обсказал бы я тебе все как следует про нашу программу, — сказал Андронников. — Но только не ходи ты, Кривуля, на площадь к царю. Чем к нему ходить, лучше послать этого царя… знаешь куда?

— Молод ты, сынок, молод. И думаешь, что я этого не знаю. Па-а-нимаем. И не за этим я пойду на площадь, а затем, чтобы, знаешь, этак хоть из-за углушку посмотреть, как народ «дурака валять» будет. Где народ, там и я. Потому люблю народное замешательство.

Взглянул на него Андронников и только тут заметил, что рыжие усы и борода Фаддеича начали седеть частыми, белыми, прямыми сединами. «Стар человек», — подумал про себя Андронников.

— Торопишься. На работу торопишься. Ну, прощай, прощай. Эх, чтой-то из вас выйдет, из молодых, — сказал Фаддеич.

— Не ходи, Кривуля, к царю! Если пойдешь, какой же ты после этого анархист. Просто беспартийная орава. Не ходи, Фаддеич. Стыдно рабочему человеку к царю шляться. Прощай, понимать это надо.

— Па-анимаем, сынок мой, все понимаем.

Фаддеич моргнул одним глазом, словно подмигнул, и, шлепая калишками на босу ногу по деревянному тротуару, скрылся в январском утреннем тумане.

С тех пор Андронников не видал Фаддеича до 1911 года, когда он встретился с ним в Пермской тюрьме, через которую Андронников шел уже во вторую ссылку, в Архангельскую губернию, а Фаддеич шел в Вологду на суд, где должны были судить раскольничью секту бегунов, к которой примкнул седеющий Фаддеич и жил с ними в Сибири.

Фаддеич сгорбился и осунулся. Его единственный глаз был похож на глаз пойманного орла. Гневный зрачок, полный пламенной ненависти, яркий, черный, блестящий миллионами искр, не смотрел, а впивался своим острием и беспокоил. Ах, как беспокоил этот глаз! А другой — дыра засохшая — весь изжелтел, иссох. И видно, та слезинка, что скользнула из этой дырки тогда, когда он встретился с Андронниковым у завода, была последней.

И лицо не лицо стало, а камень, на котором жаркие лучи солнца, ветры буйные, холодные, ночи бессонные, беспокойные, дни тюремные, тусклые-тусклые, высекали морщину за морщиной. От этой каменности лица глаз слепой — дыра засохшая — походил на ласточкино гнездо в скале. Борода и усы его только едва-едва показывали свой огненный блеск из-под ледяной седины.

— Помнишь, я тебе сказал: посмотрим, что выйдет у вас, молодых? Вот и вышло. Тебя, как и меня, волокут. Тебя на ссылку, меня на суд. Значит, и твоя программа и моя — лопнули. Я ходил к царю, ты не ходил, а он, стерва, все равно оказался победителем. Да. И вот как пошли это нашему брату, рабочему, и всякому бродящему и вольному люду банки ставить, так и ушел я в Сибирь. С неким Парфеном встретился, с бегуном. К нему пристал. Он и крестил меня во бегунах.

«Стар человек», — мелькнуло в голове Андронникова, пока он слушал.

— Бежал ты к бегунам? Ну, что ж? Может, твое дело таковское, а мы на своем будем стоять по-прежнему. Не мы — так, може, опосля нас, а все-таки забьют капиталу в затылок осиновый кол.

— Посмотрим. Единожды уж посмотрели, — опять подмигнул одним глазом бегун. И огонек зрачка его в каменном лице был похож на огонь, зажегшийся в сухой нагорной пещере.

Перед Фаддеичем, дряхлым, поседевшим, разочарованным, бросившимся в объятия сектантства, Андронников чувствовал себя мощным, крепким, словно вылитым из чугуна, напряженным, как металл белого каления. Теперь уж не тот Андронников, что читал «Пана Твардовского» — безусый, сердитый на все, что непонятно. Теперь он социал-демократ левого крыла (большевиков), знающий, что ему надо. Правда, что в глазах его, в этих радужных жилках была невысказанная грусть, зато черные, острые зрачки горели смелостью. Подбородок его опушился бородкой белокурой. На висках легкие белые кудри, как стружки. Ростом тоже вытянулся. В его открытом русском виде было что-то повелительное. Недаром его приятельница, эсерка Палина, прозвала его Иван-царевич.

Такой уверенный и крепкий Андронников немного раздражал бегуна, который куда-то шел, да не дошел, а этот, крепыш, молодой, белый, сероглазый, кто его знает, может, и дойдет.

Всю ночь спорили они шепотом, лежа на тюремных нарах.

На утро надзиратель громко выкрикнул:

— Фаддеев, собирайся со своим барахлом в контору.

Значит, по этапу отправка.

Ни единым мускулом не подернулось каменное лицо Фаддеича. Но и в чугунно-крепком теле Андронникова «не сдала» ни одна жилка. Руки друг другу пожали спокойно.

Фаддеич взметнул арестантский мешок на свою сгорбленную спину. Отвернулся. Что-то смахнул рукавом по лицу, наверное, подумал, что выпала из засохшей дыры слеза.