Александр Аросев – Белая лестница (страница 13)
Начальник тайной полиции ничуть не был похож на Фемиду: глаза его не были завязаны. Он, спокойно приняв показания, вежливо и убедительно ответил:
— Это так возмутительно!.. Так жестоко! Мы примем ваши показания во внимание, расследуем это дело и достойно накажем виновных!
А когда свидетели спрашивали, будет ли опровергнуто сообщение вечерних газет, обер-сыщик ответил:
— Нет. Наоборот: завтра в утренних эта версия будет подтверждена. Так необходимо в целях хода самого следствия.
Свидетели мирно согласились с этой мыслью и, унося в душе своей непоколебимую веру во всемогущую Фемиду, радостно ушли, чтобы своим родным и знакомым рассказать о подвигах на поприще борьбы за справедливость.
Газетного сообщения Готард не читал. Все дни до похорон он провел не дома, а в гостинице «Кампбель» — недалеко от Пляс д’Этуаль. Пребывание свое там он держал в тайне.
Потом, когда он возвратился в свою квартиру, спросил у горничной:
— Мадемуазель Болье не приходила?
Горничная несколько притворно смахнула кончиком кружевного фартука слезу:
— Ах, господин, зачем шутки: разве вы не знаете, где она?
— Знаю, знаю: она в Тунисе.
— Она уме…
— Молчи! — Готард зажал горничной рот рукой. — Молчи. Раз хозяин тебе говорит, что она в Тунисе, значит, в Тунисе… А если хотите в этом убедиться, покорнейше прошу зайти ко мне через полчасика.
Ошарашенная горничная убежала в кухню и там рассказывала кухарке об опасном положении ума своего хозяина.
Через полчаса горничная услышала звонок из кабинета.
Господин вручил ей заказное письмо с адресом:
И опять, как прежде, уносился Готард по вечерам в Версаль.
И, как прежде, всегда всякий такой вечер носились чайки с розоватыми крыльями…
Вот застава, через которую вошел в Париж генерал Галифе, чтобы пролить кровь коммунаров… Вот крутая гора Сан-Клу… лесистое плоскогорье…
Все то же. Только нежная осень сделала Версальский парк чуть-чуть бледным и заброшенным.
Но еще сочная зеленая туя и листья других кустов издавали прелый крепкий запах. Земля дышала сыростью. Этот дух земной щекотал ноздри, трогал нервы. Вызывал жажду куда-то идти, что-то делать, совершать такое яркое, свободное, большое или вылиться музыкой в неподвижно-хрустальном воздухе… В версальском пруде плавали лебеди, и ни один из них, как в сказке, не превращался в девушку. А для этого парка, для этой осени так нужно было бы красивое чудо!..
Влево, где деревья жались друг к другу, как путники от вечернего холода, или оттого, что онемели и задумались, или оттого, что захотели вместе творить вечернюю молитву, Готарду показалось что-то тонкое и белое, как тень. И тотчас же исчезло.
— Вы торопитесь? — бросил Готард в темноту, сырую и мягкую, как губка, и простер туда руки, раздвигая кусты.
Ему никто не ответил, потому что там никого не было. Готард сам себе ответил:
— Да!
— Можно и мне торопиться с вами: один я не умею, — сказал Готард. И опять сам себе ответил:
— Можно!
Нервно торопясь, он нетерпеливо раздвигал ветви деревьев и шел. Шел в чащу парка. Шел до тех пор, пока не вышел с противоположной стороны парка.
Какой волшебный парк Версаль!
На пути в Париж, качаясь в авто и ударяясь то и дело в мягкую спинку сиденья, Готард, как прежде, думал:
— Есть разные способы смерти… Впрочем, нет: смерть одна!
От упрямого сознания того, что Эвелина все-таки жива, что он, следовательно, не один, Готард получил возможность не только продолжать свою работу, но продолжать ее с удвоенной энергией. Он первый собрал вокруг себя группу тех министериабельных людей, которые стали осторожно, сначала в узкой прессе, а потом в разговорах подчеркивать опасность Англии и в особенности опасность, вытекающую из нефтяного соглашения. Многие эти люди, опасаясь Англии, потирали руки, говоря об Америке. Но Готард не питал больших надежд на установление прочно-хороших отношений и со страной, что лежит за океаном. Нет, Готард все чаще и все смелее проводил ту мысль, что Франции следует сделать все возможное, чтобы начать свою самостоятельную политику. Он утверждал, что пора обратить более серьезное и энергичное внимание на то огромное пространство, на ту северную, заселенную Сахару, которая раньше была известна под варяжским именем «Россия», а теперь, благодаря восстаниям, кровавой борьбе партий за власть, войне со своими прежними союзниками и кредиторами, — эта страна стала обозначаться какими-то инициалами.
Противником «восточной ориентации» Готарда был все тот же министериабельный человек с оловянными тяжелыми глазами, который теперь занимался русскими делами, направляя острие своей деятельности против правительства «Кремля».
— Стоит ли ориентироваться на «обреченных»? — возражал он Готарду.
— Для меня ясно одно, — утверждал Готард, — что в России, какими бы инициалами она теперь ни обозначалась, можно делать только и только российскую политику… Эта политика определяется крестьянином. Правительство Кремля тем сильнее, чем последовательнее оно будет опираться на свою новую буржуазию.
— Да, — возражал оппонент, — но, опираясь на нее, пока что оно превосходно и у нас и в других европейских странах ведет коммунистическую пропаганду, и нельзя сказать, чтобы без успеха.
— Ну, знаете ли, мало ли с кем и как мы боремся! Разверните-ка нашу историю. А меня вовсе не интересует, какое в России правительство. Меня не интересуют его принципы и намерения. Меня интересует то, что это государство занимает данное географическое положение, в силу которого эта страна наш желательный союзник. Разве мы, французы, мы, республиканцы и демократы, были хоть сколько-нибудь идеологами застеночного самодержавного царского правительства? Однако разве кто-нибудь даже из нас, из среды социалистов, возражал против союза с царским правительством? Мы объединились с деспотом. Отчего же нельзя объединиться на известной платформе с коммунистическим правительством? Впрочем, крикуны и тогда кричали: «Разве можно демократической республике быть союзницей самодержавного правительства?» Но мы их считали крикунами. А вас, которые не мыслят себе возможности говорить и сговориться с коммунистами, как вас прикажете называть?
— Политиками.
— Вчерашнего дня, — уязвил Готард.
Французы — любители споров, колких слов и остроумия. И поэтому очень чувствительны к той грани, когда резкость начинает переходить в грубость, острота в злословие, колкость в удар и спор в ссору. Готард почувствовал, что вот он на этой самой границе. Оппонент его, серые глаза которого от неприязни к Готарду помутнели, почувствовал то же самое. Они поспешили кончить свой спор. Кстати же и почва, которую они должны были прощупать взаимно для предстоящего большого обсуждения русского вопроса, была прозондирована вполне основательно.
Напряженная политическая работа, как занимательная партия игры в шахматы, отрезвляла настроение Готарда. Он стал реже писать письма в Тунис. Тем более что никакого ответа оттуда не получал. Теперь он начал в изобилии развешивать по стенам портреты Эвелины. Эти портреты, вытеснившие многие его карикатуры, шептали Готарду о том, что где-то все-таки живет она. Глядя на портреты или думая о ней, Готард убеждал себя в том, что все-таки она придет, непременно придет к нему. Он ее увидит. Он будет дышать ее атмосферой. Он услышит ее голос. Он просто с ней сейчас в разлуке. Почему же? О, здесь, вероятно, есть какая-то ошибка. Разлука с Эвелиной — результат ошибки в чем-то. Если это ошибка, то ее надо исправить. Всякую ошибку следует исправлять. Надо попросту начать поиски пропавшей, но где-то живущей жены. Надо разрешить это, как математическую задачу.
Надо найти неизвестный икс.
Но как это сделать? Обратиться в полицию за ее адресом — значит раскрыть свое самое сокровенное. Готард помнил где-то слышанное им правило жизни: «Не держи душу нараспашку — простудишься».
Осенью иногда в Париже бывают лиловые сумерки. Не туман, нет, и не сухая пыль и не моросящий дождичек, — но каждое из этого в отдельности заполняет в такие сумерки Париж, а все они вместе и делают сумерки лиловыми и густыми, как кисель. Однажды в такие лиловые сумерки так разъело мостовую, что у Гар Сан Лазар такси, в котором ехала балерина, провалилось в подземный туннель, где пролетают ярко освещенные метро. Подземное движение на этой линии на время прекратилось. Провалившаяся на площади мостовая чернела, как язва в гниющем носе. А то, что было шофером и балериной, было сожжено в крематории.
В такие сырые, промозглые лиловые сумерки Готард думал об Африке, потому что там сухо и тепло.
Думая об Африке и, как всегда теперь, немного о ней, Готард проезжал в такой гаснущий лиловый день мимо палаты депутатов и вспомнил о том, что вот здесь его спасла от гнева толпы о н а. Она — несомненно была Эвелина. Конечно, это о н а сама, а не двойник ее. Нет, нет, думал Готард, это была она.
Готард понял, что он напал на след е е… Он ехал, чтобы поговорить с одним влиятельным журналистом. Французские журналисты — это министерский резерв. И вдруг сразу повернул назад. Мысль, что он, кажется, напал на след и что может найти е е, настоящую, живую, так взволновала Готарда, что он должен был сейчас же, немедленно поиски ее обдумать у себя дома, на свободе.
Пройдя гостиную, где висели ее портреты, и столовую, где тоже со всех стен смотрела о н а, Готард вошел в свой кабинет и остановился на пороге как вкопанный: прямо перед его глазами, на стене среди других карикатур висела та самая, которая в прошлый раз не давала ему сомкнуть глаз. Санкюлот опять держал на руках аристократку и расхлябанно смеялся. А рогатая голова короля на пике проливала слезы… Готард позвал слугу Франсуа: