Александр Аннин – На сто первой версте (страница 57)
Мы с бабушкой специально слушали вечером наше местное радио в шесть сорок вечера, но про то, чтобы дети оставались завтра дома, ничего сказано не было.
– Малость не дотянул морозец, Санька, придется в детский сад иттить, – цокала языком бабушка.
– А может, не надо идти, бабушка? Мы же завтра едем на автобусе «Егорьевск – Москва».
– Надо, Санька, за тебя же в детском саду деньги уплочены, десять рублей за месяц, не кот начхал, не хухры-мухры. Да я ведь и не отпросила тебя на завтра из детского сада. Нехорошо получится, не по-людски. Но я пораньше тебя заберу, с вещами приду, и прямо на станцию, там рядом, пешком дойдем, ноги-то, чай, бесплатные.
Ранним утром мы шли при свете столбов по главной улице Советской, автобусы везли людей на работу, спереди водитель курил и выдыхал дым вместе с паром в приоткрытое окошко, а сзади автобуса такая же белая струйка выбивалась из торчащей наружу трубки. Я мечтал сунуть исколотые морозом щеки под какую-нибудь из этих дымных, теплых струй – поближе к папиросе или выхлопной трубе, согреть хоть немного лицо, утянутое шнурками цигейковой шапки и узелком платка.
– Да уж, Санёга, солнце – на лето, зима – на мороз, – приговаривала бабушка.
Мне ужасти как не хотелось разлеплять смерзшиеся губы, но любопытство, как всегда, пересилило – охота пуще неволи, как шутила бабушка.
– Это как так, бабушка? Солнце – на лето, а зима – на мороз? Скажи, – требовал я.
– Да очень просто, Санька. Самый короткий день и самая длинная ночь – позади, пережили уже, теперь день прибавляется потихоньку, солнышко дольше светит, лето впереди. А зима от этого сильнее злится, морозит людей – мол, я тут хозяйка, хоть режь меня, хоть ешь, а будь по-моему!
Мы пришли чуть ли не раньше всех, в прихожей-раздевалке была только бабушка Иры Ивановой. Значит, она уже здесь, эта девочка с косичками, бантиками и курносым носом!
Я пошел в игровую комнату и увидел Иванову, она сидела за столиком спиной ко мне и что-то рисовала в альбоме гуашью – в комнате повис неживой «медицинский» запах.
У меня было волшебное настроение, я предвкушал, как буду сидеть в автобусе у окошка и смотреть на вросшие в землю пустоглазые деревни, на горбатые, как Риголета, поля, на разрушенные, осыпавшиеся церкви с оголенными кустами на крыше, ржавыми ребрами куполов… Когда-то очень давно все это уже было, глубинная память сохранила эти мелькавшие за стеклом картинки. Мы ехали тогда с бабушкой в поезде из Вологды в Москву, потом – на автобусе в Егорьевск, а шел мне третий годик.
И везде были одни и те же виды из окна.
По случаю предстоящей поездки бабушка нарядила меня на славу: перед папой, мамой и Катей я предстану в синих байковых рейтузах, в желтеньком свитерке с оранжевой каемочкой на рукавчиках, в голубенькой пилотке с красным морским якорем… Соответственно, и в детский сад я заявился во всем этом великолепии.
Я стоял за спиной у Ивановой и раздувался от довольства собой, пыжился от счастья. За время хождения в детский сад я вытянулся и хорошо помню, как мог, втянув в себя живот аж до позвоночника, сомкнуть пальцы вокруг талии: средний к среднему, большой к большому. Так я и стоял, вобрав живот и сомкнув пальцы, ожидая, когда обернется Иванова. Но не дотерпел, выдохнул шумно, Иванова обернулась и выпалила от неожиданности, без подготовки:
– Ух ты! Какой ты красивый!
– Ага, – подтвердил я.
И стал раскачиваться, упершись ладонями в парты слева и справа.
– Подойди, – сказала Иванова.
Я подошел.
– Зачем? – спросил я каким-то хриплым голосом, я чего-то страшно вдруг испугался.
– У тебя зубной порошок в уголке рта, – сказала Иванова буднично, деловито. – Вытри.
– Зачем? – снова спросил я тупо, в леденящем ужасе.
– Ты дурак, – выдала Иванова ни с того ни с сего. – У тебя телевизор дома есть?
– Раньше был, а теперь нету, – признался я, радуясь тому, что, кажется, страшный момент прошел мимо.
– Поня-атно, – протянула Иванова. – Значит, ты кино про взрослых не смотришь. Не понимаешь ничего.
Я давно понял, что имеет в виду Иванова, чего она хочет – того, что я часто видел на экране в клубе Конина; я только прикидывался дураком и с неимоверным облегчением слышал от нее, что я дурак, потому что лучше быть дураком, чем трусом, который боится целоваться с девочкой.
– Ты что рисуешь? – спросил я.
– Автобус, – вздохнула Иванова. – Но это не я, это мне Елена Степановна нарисовала. А я дорисовываю.
Елена Степановна – это наша заведующая, она опекала Иванову с того дня, как убили дядю Валю. Ивановой с тех пор многое прощалось.
Я посмотрел на лист альбома. Автобус не походил на настоящий, это была какая-то ванна, как у тети Нины и дяди Васи, только у них ванна стояла на ножках, а на рисунке она была на круглых бревнах, как на катках. А еще этот автобус – не автобус походил на тачку с четырьмя колесами, которая была у тети Раи, только на рисунке тачка была без длинных ручек.
– Это неправильный рисунок, – сказал я. – Не похоже.
– Это правильный рисунок, его Елена Степановна нарисовала, – заспорила Иванова.
– Я тебе сейчас нарисую настоящий автобус, – сказал я.
Приплясывая от радостного возбуждения, взял я кисточку, гуашь и лист картона, стал, высунув язык, переносить на рисунок то, что видел по дороге в детский сад: ванна перевернута вверх дном, внизу – полукруглые впадины, а в них помещаются колеса с маленькими кружками посередине. Впереди я нарисовал дверцу с окошком, а в нем – круглую рожицу водителя с дымящейся папиросой. Не забыл я и трубку сзади автобуса пририсовать, она тоже испускала дымок.
– Вот это да, – сказала Иванова восхищенным шепотом. – Зэка! Так похоже, как настоящий.
Явилась в игровую воспитательница Таисья Павловна с другими детьми, подошла ко мне с Ирой. Посмотрела наши рисунки.
– Надо же, – сказала она задумчиво, глядя на мой автобус. – Ты художником будешь, когда вырастешь.
А потом я увидел, что она учит других детей рисовать автобус так, как его нарисовала Елена Степановна. И мальчики и девочки ее слушались. А мне было разрешено рисовать так, как я хочу!
Это был мой счастливый день, мне все удавалось, я был впервые в жизни лучше всех! После завтрака нас согнали в рекреацию, где стояла пахучая елка с игрушками, а окна были плотно закрыты большими кусками черной бумаги. Погасили свет, стало темно, и Таисья Павловна включила загудевший проектор, и по стенам побежали белые пятнышки сверху вниз, будто падали хлопья снега. Потом мы кричали: «Елочка, зажгись!», да много-много раз, и вдруг загорелись лампочки на елке. Потом сняли черную бумагу с окон, пришел Дед Мороз – наш дворник «дядя Федя съел медведя», а Снегурочкой, конечно, была Таисья Павловна.
И Снегурочка всем раздавала подарки – картонные чемоданчики с голубым рисунком – елка, Дед Мороз в санях, запряженных оленями, а на другой стороне – красная башня Кремля с часами. До сих пор каждый раз, как я слышу или говорю слово «подарок», перед моими глазами встает та волшебная, таинственная коробочка-чемоданчик, что дала мне Снегурочка Таисья Павловна, веселая, добрая и сердечная с нами, детьми, в тот морозный день никуда не уходящего тысяча девятьсот семидесятого.
Он, семидесятый, будет с нами еще долго-долго, пока мы привыкнем наконец к цифирке «один» на конце года. Да и бабушка повторяла то и дело: «По-старому еще только половина декабря, Санёга, вот так-то, а старые люди были умнее нынешних».
– Ребята, не открывайте подарки, не ешьте конфеты, угостите мам и бабушек, – упрашивала нас Таисья Павловна. – А если у кого-то братики и сестренки есть, их тоже угостите, они ведь ждут.
Мы ее не слушались, поедали одну за другой конфетки и печенюшки, и она никого за это не ругала. И мы с того дня перестали ее ненавидеть. Так только, иногда ненавидели.
– Дядя Федя, а тебе подарок дали? – спрашивали мы дворника, когда тот снял наряд Деда Мороза и снова облачился в телогрейку и замызганный белый фартук.
Это был единственный «казенный» взрослый, которого можно было называть на «ты».
– Нет, не дали, – тушевался от нашего гвалта дядя Федя.
И все отводил свое лицо в сторонку, чтобы мы не почуяли свежий водочный дух, только мы все равно чувствовали, к тому же из бокового кармана душегрейки дяди Феди торчала маленькая бутылочка, мужики по старой, еще дедовой памяти называли ее «четушкой» (уже гораздо позже, к концу семидесятых, это слово «выморочилось», не прошло сквозь поколения, превратилось в «чекушку»; а четушка – это дореволюционная мера водки, она вмещала пару (чету) чарок и по объему была примерно как нынешняя четвертинка).
– Метлу ему новую связали, вот и весь подарок, – обронила заведующая Елена Степановна, проходя мимо.
Но мы, взбудораженные чувством всеобщего праздника, не дали ей скрыться в кабинете. Мы обступили ее, хватали за полы халата, кричали и топали ногами: «Дайте подарок дяде Феде! Дайте, дайте, дайте!» Мы буквально внесли заведующую в ее кабинет, увидели на ее столе заветный картонный чемоданчик и огласили ветхие бревенчатые стены детсада истошным воплем: «Вот он! Во-о-от!» И заведующая отдала этот чемоданчик дяде Феде со словами: «На, заешь хоть, а то дышать с тобой рядом сил нет», – а тот все благодарил и благодарил, пока Елена Степановна не прогнала дворника с глаз долой.