реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Аннин – На сто первой версте (страница 54)

18

А было еще словцо «узорочье», которое вроде бы на слух ничем не отличалось от «узарочья», но я безошибочно угадывал всякий раз, что бабушка вкладывает совсем другой смысл – она уже не осуждает, а дивится некоему чуду. Например, если горький пьяница вдруг появляется на людях трезвым, то это, конечно же, узорочье – невиданный узор, как на окнах в сильный мороз, сотворенный не иначе как Самим Богом.

…Утром следующего дня бабушка, приведши меня в детсад, сказала заведующей, что три рубля на цирк она дать не может, у нее пенсия маленькая.

На следующий день было воскресенье, я помогал бабушке топить печку, и вдруг в окно постучали.

– Глянь, Саша, ктой-та? – кликнула меня бабушка.

Она не могла отойти от шестка, у нее что-то убежало, и по комнатам шел едкий пар, смешанный с дымом.

Я выглянул в окошко и обомлел: внизу, на тропинке, стояла наша сердитая воспитательница. Зачем она пришла?

Бабушка тоже дивилась: что могло стрястись такого, если к нам в воскресенье нагрянула моя воспитательница? Хм. Узорочье. Побежала открывать.

Таисья Павловна озиралась по сторонам в нашей избе, кашляла и морщилась от дыма и угара, опасливо наступала на шаткие половицы… Наконец присела на краешек стула.

– Вы должны понимать, – заговорила она, обращаясь к бабушке, – ребенку необходимо развитие, культурные мероприятия. К тому же этот поход в цирк запланирован в коллективе, вы что, хотите, чтобы ваш…

Она запнулась, видимо, забыв, как меня зовут.

– …ваш мальчик вырос единоличником?

При этом слове бабушка испугалась: о нет, она не хотела, чтобы я рос единоличником! В нашей стране стыдно быть единоличником, здесь нельзя жить самому по себе, как тетя Рая, и не считаться с мнением коллектива.

– И вообще, – продолжала воспитательница. – Он тут у вас никакой культуры не видит. Ни телевизора, ни родителей. Весь грязный. Вы его хоть моете? А чем он у вас питается? Вот этим?

И она брезгливо сморщила нос.

Бабушка тихо заплакала, сходила к комоду за деньгами, отдала зелененькую трешницу, и Таисья Павловна победоносно прошествовала по скрипучему, продавленному полу в сени, потом – к воротам. На обеденном столе, покрытом растрескавшейся клеенкой, она оставила нам кусочек бумаги с написанной от руки датой циркового представления… Это вот такой билет был, оказывается.

– Господи, да что же это, а? – ныла бабушка. – Ведь три рубля заставили заплатить, сколько продуктов купить можно! В Москву можно съездить и назад вернуться!

И теперь уж мне, хошь не хошь, пришлось через пару дней идти на это цирковое представление. Под выступление свое циркачи сняли клуб завода «Комсомолец», и мы гурьбой стояли перед входом и мерзли. Помимо девочек и мальчиков из нашего тринадцатого детсада, числом всего-то около трех десятков, к зданию клуба в этот холодный и хмурый осенний день согнали под принудкой еще сотню дошколят и почти столько же октябрят и пионеров. Принуждали, разумеется, родителей, а не самих ребятишек – кто их, в самом деле, спрашивать будет, этих спиногрызов, хотят они идти в рабочий клуб или предпочли бы вместо этого двадцать раз сходить на иностранные фильмы, да с мультиком в придачу…

Конечно, две с половиной сотни собравшихся детей плюс их родители – это была лишь малая толика потенциальных носителей трехрублевых купюр, но разъездной цирк давал по два или даже по три выступления в день и гостил в Егорьевске, помнится, чуть ли не целую неделю. И все-таки до нас доходили смутные слухи, что многие детсады и школы городка так и остались «неохваченными» и «необилеченными»: видно, далеко не все заведующие детсадами и директора школ Егорьевска благосклонно восприняли посулы самодеятельных циркачей.

Нас почему-то долго не пускали внутрь заводского клуба, что-то у них там не ладилось или задерживалось. А Ира Иванова была со своим папой, дядей Валей, и им не было скучно или тоскливо. А мне – было.

В освещенном пыльной лампочкой зале с жесткими грохочущими откидными стульями мы расселись и стали смотреть, как гримасничает и верещит пьяный клоун, измалеванный краской. Казалось, в стылом помещении запах водки долетал даже до меня, сидящего не в первом и не во втором ряду, – его, этот запах, доносил сквозняк. Клоун изображал поэта, читающего свои стихи:

– Лирическое! Итак: люблю я всей душой куриный суп с лапшой! А теперь – патриотическое: Баба-яга в тылу врага!

Это еще было ничего, бабушке бы точно понравилось, она совершенно искренне восхищалась всем, что в рифму. И вообще, жаль, что ее нет здесь. Она бы обязательно смеялась вместе с дядей Валей и Ирой Ивановой и, конечно, сказала бы про циркачей, да не раз: «Ну и дураки же, прости Господи!» Бабушка была доброй, она никогда не ругала артистов, даже плохих, она всегда говорила, что у них «тяжелый хлеб», особенно у цирковых гимнастов. А я был недобрый, и мне это все было скучно.

Мы продрогли перед тем на улице, возле размытого дождями гипсового памятника погибшим заводским воинам, а теперь мерзли в нетопленом зале. На сцену вышла почти голая девушка в блестках, ее кожа отливала синевой, как у курицы на извонявшемся прилавке. Девушка была изможденная, одрябшая, с разрисованным лицом. Зачем она вышла к нам голая? По какой такой неосознанной привычке, по какому такому смирению-примирению со своей непотребной (или – потребной) участью?

Помню, мне было ужасно стыдно за эту побитую жизнью девушку, тошнотно стыдно и жалко ее одновременно, и с тех пор чувство стыда за взрослых все чаще и чаще накатывало на меня… За всех взрослых без исключения, кроме, пожалуй, одного-единственного человека: бабушки. Почему-то, несмотря на ее ворчливый и бранчливый характер, ее порой даже мелочность, ее нескрываемую ревность к чужому «счастью», то есть – достатку, мне никогда не было за нее стыдно всерьез. Почему? Может, потому, что все эти раздаваемые бабушкой направо-налево тявки да укоризны как раз таки случались у нее не всерьез, а в силу необоримой привычки? И еще – непонимания: как вообще можно иным способом «царапаться» по каменистому, пологому склону жизни? Только так и можно, потому что «все так живут, Санёга, не это главное». «А что главное, бабушка?» – допытывался я. «Жить, вот что главное!» – убежденно отрубала бабушка…

И вот эта голая циркачка с пупырчатой от холода кожей и торчащими мослами плеч и ключиц принялась с улыбочкой затравленной, виноватенькой жонглировать покрытыми блестками палками с шарами на концах, палки у нее падали, и девушка убежала за кулисы. Вышел якобы дрессировщик с чахлой обезьянкой, долго мучил ее, наконец обезьянке все это надоело и она сбежала, вскарабкалась на занавес и не хотела спускаться. А все вокруг смеялись, и только мне хотелось выть в голос. А может, не только мне.

И опять ноющая, томящая тоска придавила меня.

Циркачи были очень несчастными людьми, это очень чувствовалось даже издалека. И разве могли эти несчастные люди развеселить меня, сделать хоть чуточку радостней и счастливей? Других – да, могли, наверное, потому что другие уже были радостны сами по себе, еще до прихода в этот промозглый заводской клубишко, от самих стен которого веяло культмассовой безысходностью…

Что это был за цирк, из кого сколачивались в тогдашнем СССР все эти бесчисленные бродячие труппы, вечно пьяные, больные и неряшливые, кормящиеся принудительными поборами с детских садов и школ? Они колесили по маленьким городкам в полудохлом пазике, и всего их реквизита было с гулькин нос – он помещался целиком в том же пазике.

Наверное, когда-то люди эти и впрямь имели какое-то отношение к «настоящему» цирку, а, может быть, кто-то из них только мечтал о цирковой жизни, да не сбылась мечта, обернулась таким вот прозябанием с гусиной кожей по всему голому телу…

Во всяком случае, это лишь сейчас, с высоты прожитых лет, кто-то из нашего поколения убеждает себя и других, будто в СССР не было частного предпринимательства. Еще как было! Оно пронизало всю тогдашнюю жизнь, потому что захватило все слои населения. Бабки вставляли клинья в брюки, расклешивали их за пять рублей, потому что в ателье за это брали восемь; шабашники все время что-то строили, вспахивали землю, ремонтировали – у нас на Курлы-Мурлы и «задних» улицах одних только печников было двое, и они устраивали друг другу всякие бяки в борьбе за заказы. А несуны, которых почему-то было не принято называть ворами? Они по частям и деталям тащили с завода «Комсомолец» настольные станки, оборудовали на дому мастерские и делали разнообразную скобянку… Люди охотились на бездомных собак и шили из них шапки, а из кошек – варежки, не было лучше варежек, чем кошачьи! И это – не говоря о кадочниках, пасечниках, о торговцах грибами и лесными ягодами, целебными травами.

И всех этих людей, имя которым было леги(милли)оны, именовали единоличниками и куркулями. Полстраны единоличников – как вам это? А копни, так и не полстраны, а, почитай, вся она, страна-то.

Да, о цирковом выступлении в заводском клубе. Под конец вышел тот самый дядька-колобок, что заманивал нас на представление вместе с заведующей детсадом, он был еще более пьяный, чем клоун (а может, он-то и был до этого клоуном, просто сейчас смыл краску, и мы смогли-таки его опознать). Колобок был с баяном и, стоя на сцене, с вымученным весельем принялся наигрывать набор куплетов и припевов из детских песен. Зачем это? К чему? И где мы тут должны смеяться? Или – радоваться? Эти песни мы каждый день слышали по радио в куда как лучшем исполнении. Но стало мне и колобка тоже очень жалко…