Александр Аннин – На сто первой версте (страница 50)
Я бывал в гостях у разных мальчиков, даже в квартирах всамаделишных бывал, и везде всегда было тепло, а в квартирах были холодильники со всякими продуктами, а у нас было холодно возле пола и холодильника не было. И еще у нас всегда на половиках лежал мусор от поленьев и золы, и бабушка постоянно мела пол.
– Давай один на один! – кричал я Леньке. – Не сладишь!
Мы были на новой терраске в доме Князевых, там еще пахло свежими досками, и никого в тот момент больше не было рядом. Я увидел, как Ленькины глаза вспыхнули злой радостью – наконец-то Пашка не сможет помешать, он за стенкой, на кухне!
Мы сшиблись, Ленька повалил меня на пол, а я все бил его куда-то в бок, а он ловко перекатился и сбросил меня на ступеньки перед входной дверью, а сам придавил меня собой сверху.
И вдруг завопил от боли – мы и не слышали, как на шум и топот наших ног выскочил на терраску Пашка и схватил Леньку сзади за ухо.
– Нечестно! – кричал Ленька. – Мы один на один!
Мы с Ленькой заревели одновременно, и это спасло меня от унижения – ведь по правилам проигравшим драку считался тот, кто первым заплакал, а тут мы оба размазывали слезы по лицу: я от обиды, а Ленька – от боли.
– А ты молодец, – похвалил меня Пашка. – Не сдрейфил.
– Все равно я победил, – бубнил одно и то же Ленька.
– Ничья, пацаны, – помирил нас добрый Пашка. – Пошли на пустырь, я новый самопал сделал, испытаем.
Для нас с Пашкой и Ленькой тогда начиналось время самопалов, поджиг со свинцовыми пулями и самодельных хлопушек из спичечной серы, магния, селитры и древесного угля. Но ни разу Пашка не дал мне унести самопал или поджигу с собой – хоть на денек! Пашка постоянно следил, чтобы мы с Ленькой, не дай Бог, не поранились.
Я не рассказывал Ивановой про оглушительные хлопки самопалов, сделанных из согнутой трубки, гвоздя и черной резинки для волос. Я понимал, что девочкам это не интересно. Но я, конечно, выложил ей свою затаенную мечту, даже не мечту, а предвкушение, скрываемое мною даже от бабушки: скоро у нас в доме будут крысы! Иванова сначала сморщилась брезгливо, но потом я увидел в ее глазах интерес. И началось…
– Хочешь, я тебе про крыс расскажу? – приставал я к Ивановой, когда видел, что она сидит одна.
– Не хочу, – отвечала эта вредина-валедина.
– А почему? Я видел крыс, а ты видела?
Я врал напропалую, ведь до сих пор я видел только мышей. Ира задумывалась, глядя куда-то вверх.
– На картинке – видела. У меня книжка есть, «Алиса в Стране чудес», там крыса нарисована. Папа мне эту книжку читает.
– А я сам читать умею, я бабушке вслух книжки читаю, – говорю я. – Про путешествия, называется «Дети капитана Гранта».
– Подумаешь, – говорит Ира и уходит.
На прощание она к тому же выпячивает в мою сторону свою попу, оборачивается и показывает язык.
Читаю по ее губам: «Дурак!»
Я рассказываю об этом бабушке, когда мы вечером идем домой.
– Да она с тобой заигрывает, Санька, – убеждает меня бабушка, но я ей не верю.
– Неправда, бабушка, ты не понимаешь, она меня дураком назвала!
– Ну и что. Ты тоже ей скажи, что она дура.
– Я уже сказал. Она водиться не хочет.
– Захочет, – уверенно говорит бабушка. – С таким кавалером любая девочка водиться захочет.
Помню, мне тогда не нравилось слово «кавалер», я не хотел быть кавалером, потому что если несколько раз подряд сказать «кавалер», то получалось «валерка». А Валерка-Рыжий был у нас в детском саду самым вредным мальчиком из всех, он ломал чужие игрушки, потому что у него игрушек вообще не было никаких. Он говорил всем, что его папа уехал работать на Север, но бабушка сказала мне, что его папа сидит в тюрьме за драку.
8
Дядя Валя, папа Иры Ивановой, приходил в детский сад раньше всех других взрослых, он работал слесарем на заводе «Комсомолец», и у него, по словам Иры, смена заканчивалась днем, а начиналась рано-рано утром, когда Иванова со своей мамой еще спали, поэтому мама приводила Иру в детский сад к восьми утра, а папа забирал ее после смены, когда мама еще была на своей работе. А по субботам дядя Валя и приводил Иванову, и забирал из садика. Брата или сестры у Иры не было, и я обрадовался, начал рассказывать о Кате, как мы с ней придумываем разные сказки, но Ира сказала вдруг сердито:
– Дура твоя Катя!
И встала с качелей, пошла куда-то от меня, а я бежал рядом, заглядывал в ее гордое лицо и все повторял:
– Почему она дура? Почему?
– Дура, вот и все, – твердила Ира.
«Если Катя дура, тогда зачем мне с тобой вообще водиться?» – думал я, тяжело ворочая мозгами.
Я снова ябедничал бабушке про Иванову, бабушка пыталась все мне объяснить:
– Ты что, не понимаешь, Санька, что Ира просто тебя ревнует? Эх ты, Санек-Санек, а ведь книжки читаешь.
– Как это – ревнует? – спрашивал я.
– Она не хочет, чтобы ты дружил с другими девочками, кроме нее.
– Да ведь она сама со мной водиться не хочет!
– Хочет, Саша, хочет. Она ведь ни с кем другим из мальчиков не водится?
– Не-а. Она вообще ни с кем не водится. Даже с девочками.
– Ну вот, лови свою жар-птицу, не упускай.
Было уже темно, бабушка пришла за мной в детский сад в семь часов вечера, как две или три мамы других детей. Мы снова шли мимо сквера с памятником Ленину и двум его знакомым, с которыми Ленин собирался пить водку после работы. Стиляги-битлы пели песню под гитару, и эта песня была продолжением той, недавней, про «косы, и бантики, и милый курносый нос».
Я с тревогой и замиранием внутри слушал это новую песню стиляг. Там парень влюбился в девушку (мы в детском саду говорили –
– Как-то с работы пришел я домой раньше времени, – протяжно пел стиляга. – Вижу, у друга сидишь без трусов на коленях ты…
Это был для меня удар в грудь! О, мы все знали, что такое – без трусов! Это просто беда для мальчика, если в детском саду его увидели без трусов. А для девочки – еще более страшное горе, это
– А я тебя без трусов видел! Вот!
И то же самое девочки говорили презрительно про мальчиков, когда дразнились: мол, видали мы тебя и без трусов, ха-ха-ха…
И сразу после такого унижения та девочка или тот мальчик, про кого это сказали, начинали плакать и бежали ябедничать воспитательнице.
Но тут вдруг в этой песне стиляг я услышал нечто новое для меня. Я понял, что главное горе не в том, что парень увидел свою любимую девушку без трусов, а главное горе в том, что ее увидел без трусов другой парень. И девушка разрешила этому «другу» смотреть на нее без трусов. И ничего тут уже исправить нельзя, это все, конец, это уже на всю жизнь!
«На всю жизнь!» Мы говорили эти слова с ужасом, с осознанием величия и непоправимости случившегося. Например, если кто-то поцарапается или натрет себе песчинкой глаз до красноты. А еще так говорили иногда девочки, разглядывая себя в высоченное зеркало, что стояло на полу в раздевалке, – кто-нибудь из них обязательно вздыхал сокрушенно, жалуясь на веснушки или родинку:
– Это на всю жизнь!
И начинали дуться, если кто-нибудь из взрослых говорил: «До свадьбы пройдет!» Когда она еще будет, эта свадьба… Ее вообще не будет, если не исчезнут веснушки!
Стиляга пел дальше, а бабушка возмущалась:
– Гадость какую поют, кругом дети малые ходят. Хоть бы кто-нибудь милицию вызвал.
Вызвать милицию было невозможно: телефоны в квартирах были только у начальников или врачей, а будка телефона-автомата возле музея стояла с выбитыми стеклами и безжизненно повисшим крученым шнуром с лохмотьями на конце – трубку оторвали с мясом. И стиляги в скверике могли не бояться, что кто-то вызовет милицию, а если мимо случайно проезжал милицейский мотоцикл с коляской, они сразу умолкали.
– Ты называла его своим маленьким мальчикя-ам, ну а себя – непоседливым солнечным зайчикя-я-ам, – рвал себе душу стиляга, и гитара жалобно дребезжала.
Я понимал, что никакой это не маленький мальчик, просто девушка хочет сказать этому «другу», у которого она сидела на коленках без трусов, что-то ласковое. Что же это за друг такой, а? И я осознал, что друг этот – хулиган и стиляга, похожий на Андрейку Казьмина, который жил сверху тети Маши Плясухи и водил к себе девушек танцевать под музыку. Таких, как этот Казьмин, девушки любят, они вообще всегда водятся со стилягами, а хорошие парни, как я, всегда будут осмеянными и брошенными.
Бабушка не знала, о чем я думаю, но умела как-то безошибочно угадывать направление моих мыслей. И она рассуждала вслух неторопливо, пока мы отдалялись от скверика все дальше и дальше, ласково эдак говорила, с печалью:
– Вот вырастет мой Санька и тоже будет вино пить, курить и матом ругаться, как эти. Да ведь уже, поди, ругаешься со своими товарищами. Нешто, думаешь, я не понимаю? Я же, чай, понимаю.
Во мне подымалась тошнотная волна, мне было противно даже представить, как я буду пить и курить, а уж матом ругаться – и вовсе, я страдал от этих нечестных, неправильных бабушкиных слов и с жаром протестовал:
– Нет, бабушка! Никогда! Никогда я этого делать не буду! Я буду хорошим!