Александр Аннин – На сто первой версте (страница 10)
А в самом клубе курсантов ГВФ… Знамо дело, надгробия почитаемых в народе людей снесли, уничтожили настенные росписи. Бабушка не раз и не два пересказывала мне, шестилетнему, разные случаи (байки, былины?) про потревоженных мертвецов, на костях которых плясали девушки и «рюрики». Иногда вспоминала какую-нибудь новую, доселе позабытую историю, но чаще рассказывала старые сказки, только непременно – чуть-чуть по-другому. Обычно – когда мы шли с ней в детский сад и в конце Курлы-Мурлы, за магазином по прозвищу «Бугорок», показывались кирпичные строения
– Был такой лютый начальник училища этого летного, Петриков его фамилия. Очень он злился, что святые лики на стенах церковных никак не закрашиваются, сколько ни красили их, а святые опять проступали. И нимбы ихние. Потому что раньше краска была хорошая, а теперешняя, стахановская, на ней не держалась. И полез он как-то – может, пьяный был – на лестницу высоченную, чтобы молотком и долотом изуродовать да испозорить старинные лики святых. И в это самое время услыхали те, кто внизу стоял, голоса многих упокойников, тут похороненных. Полетел он вниз с лестницы, начальник этот, Петриков, и копчик себе сломал. Три дня потом пролежал, страшно ругался и богохульствовал, и дух испустил. Так-то, Саша. Но не поверили партейные люди, что это упокойники ихнего начальника к себе утащили, и приказали выжечь лики святых паяльной лампой. Чтобы, значит, глаза не мозолили, не смотрели со стен. Чтобы не так совестно было танцы в новом клубе проводить, на могилах.
…Через много лет я узнал, что вся эта история – правда. Ну, кроме того, что касается оживших покойников. Хотя, как знать, может, и про покойников – тоже правда.
Ух и отплясывали на косточках ваших, земляки мои, егорьевцы, коих угораздило стать при царе щедрыми да благодетельными! Других-то в Троицком монастыре не погребали. Конечно, после войны уже мало кто знал, что пляски эти – на гробах. Но бабушка еще помнила, по рассказам ее мамы в основном, как весь город шел за гробом Бардыгина, мимо построенных им за свой счет гимназий, церквей, мимо больницы наипервейшей по тем временам, мимо городского музея, мимо чудесного «бардыгинского» горсада с чугунной оградой… Гроб сообразили установить на широкой деревянной платформе, и под ней постоянно сменялись плачущие егорьевцы – всем хотелось хоть немножко пронести на своих головах дорогого покойника.
– А как надругались над могилой Бардыгина, у нас в лесу появился медведь-шатун, – пугала меня бабушка нарочито загробным, таинственным голосом, когда мы возлежали на своих лежбищах, я – на диванчике, бабушка – на кровати чугунной, в темноте, сказки рассказывали – вернее, бабушка рассказывала, а я слушал, замирая. – Он, медведь этот, зимой лапу сосать в берлогу не завалился, а все бродил и бродил по лесу. Вот пошел как-то в лютый мороз мужик с нашей улицы в лес, хворосту собрать, дрова тогда были – не укупишь, так дорого, это ж в начале двадцатых годов, холод и голод. Нарубил валежника, тут прямо на него этот медведь-шатун и выйди. Мужику делать нечего: либо помирать лютой смертью в когтях у зверя, либо медведя того осилить. Стал он топором отбиваться да и убил шатуна. Дух перевел, думает: а ведь мясцо-то съесть можно, только уж больно тяжел медведь, не дотащить до дому. Пришлось лапу медвежью топором отрубить переднюю, которую мишка в берлоге зимой сосет. Положил он отрубленную лапу на санки, хворостом сверху прикрыл, чтобы не отняли у него лихие люди по дороге, да и назад к своей бабке вернулся. Довольный, инда светится весь, хвастает: «Вот, бабка, сейчас мы с тобой лапу медвежью в печке сварим, до́сти наедимся!» Растопили печку, поставили чугунок с медвежьей лапой на шесток, варят и радуются. А медведь-то был
Я вмешиваюсь в бабушкин рассказ:
– Бабушка, а как они в печку полезут, если там огонь, они же лапу варили в чугунке?
Бабушка сердится:
– У них две печки было, в каждой избе раньше всегда были две печки – одна лежанка, чтобы старые кости греть, она теперь у Лидушки стоит, на ее половине, а другая – как у нас с тобой, голландка, с шестком для чугунков да горшков. Понял?
– Понял, – смиренно соглашаюсь я.
Бабушкина сестра тетя Лида жила на другой половине избы со своей собственной печкой-лежанкой и к нам носа не казала.
– Ну вот, – продолжала свой рассказ бабушка. – Полезли мужик да баба в печку, которая лежанка, там дымоход прямой, широкий. Мужик пролез, а баба застряла, толстая была…
– Как тетя Рая?
– Ну, может, потоньше, но все равно застряла. Мужик ее за руку тянет-тянет, тянет-тянет, вытянуть не может. А уж медведь в избу вошел, говорит грозно: «Не вижу, где вы тут. Вот чугунок кипит с моей лапой, а где вы сами-то? Под лавкой нет, в сундуке нет… Ах, вот вы где, вы в печке-лежанке!» И стал медведь печку ломать, толкает-толкает. Рухнула печка, а вместе с ней и труба, вот тут-то бабе свободней стало, повисла она, и мужик ее мигом на крышу вытащил. Стали они кричать, сбежались окрестные мужики с кольями, да и уходили того медведя насмерть. Смотрят и диву даются: мертвый медведь на глазах в человечий скелет оборотился, а на груди его – орден царский, в котором Бардыгина хоронили. Потом и скелет растворился, исчез. Во-от оно как, Санёга!
Я молчу какое-то время, потом спрашиваю:
– Так, выходит, бабушка, что медведь тот и был Бардыгин?
Теперь уже бабушка молчит, соображает что-то.
– Какой такой медведь-Бардыгин? Это разве я так сказала?
– Ну, про орден-то царский, он же у Бардыгина был.
– Ерунды не говори, спи давай, ночь на дворе.
Бабушка часто вспоминала проводы Бардыгина в последний путь, когда смотрела на жиденькие похоронные процессии, плывущие за нашим окном: «Да уж, это тебе не бардыгинские похороны!» Конечно, случались и при мне огромные толпы народу – помню, как хоронили всем городом девятнадцатилетнюю девушку, она внезапно умерла от разрыва сердца перед свадьбой, и ее положили в гроб в подвенечном платье с фатой. Вышли они с женихом из «Мосторга», что на площади нашей главной, а тут, глядь, автобус к остановке подходит, ну и давай бежать к нему, им в микрорайон ехать надо было… Жених в автобус успел заскочить, ей руку тянет, а она, сердешная, как только ступила на подножку, так и дых вон.
Очень тогда весь город переживал из-за этой печальной смерти, а бабушка в разговорах с соседями особенно дивилась, что все продукты и кушанья, заготовленные на свадьбу, пошли на поминки. Судьба! Воля Божья. Бабушка плакала, глядя на гроб, который несли мимо нас из церкви после отпевания: «Какая молодая, за что?», а за гробом валом валили бесконечные толпы егорьевцев, от мала до велика, дети гурьбой, старики…
– А где жених-то? Где жених? – жадно спрашивали друг друга женщины вдоль обочины.
– Вон он, вон за гробом идет!
– Да не идет, а несут его дружки!
Помню худого парня в черном костюме, которого и вправду не вели, а несли его товарищи, просунув головы ему под мышки…
А еще я видел краешек тонкого профиля над белой пеной подвенечной фаты, а бабушка, утирая катящиеся градом слезы, повторяла: «Надо же, вся
9
Из церкви упокойников почти каждый день проносили мимо нашего дома, мимо трех его фасадных окон. Иногда я насчитывал по шесть-семь гробов за день, спешил доложить эту цифру бабушке – знал, что ей это не все равно. Бабушка всегда очень живо реагировала на такое обилие отправляющихся в мир иной: дескать, надо же, как много людей умирать стало, а я-то все царапаюсь… «Царапаюсь» – на бабушкином языке означало: держусь пока что, ползу куда-то, к своему неведомому концу. И где он, этот конец, – про то один только Бог знает.
Редко-редко хоронили с музыкой. Но и такое, бывало, случалось. Больше всех мне нравился дядька с огромным барабаном спереди живота, он нес его «колесом», и с тех пор, когда бабушка говорила мне: «Вырастешь первым парнем на деревне, ходить будешь – грудь колесом, все девки твои!» – я представлял себе этого дядьку из похоронного оркестра. Он мерно взмахивал колотушкой с черным резиновым набалдашником, и барабан ухал – негромко, но очень густо и внушительно: «Пумп!» А другой рукой дядька изредка, будто наскучив дразнить меня ожиданием, хлопал приплюснутой медной шляпой по другой такой же шляпе, перевернутой кверху дном, как у нищего перед церковью. Улица Курлы-Мурлы оглашалась надтреснутым, звонким дребезжаньем: «К-кэш-ш!»
Конечно, дядька с огромной, помятой и тускло отливавшей латунью загогулиной – тоже ничего. И тот, что выдвигает-задвигает узкую трубку с блюдцем на конце…