Алекс Тарн – Четыре овцы у ручья (страница 29)
– Конечно, Гусятин не Вена, рабби Нахман, – то и дело говаривал он. – Нет-нет, не Вена, не Меджибож и даже не Смела. Но есть и у нас свои преимущества. Ежели, допустим, рабби Нахман спросит меня, отчего в той Смеле еще двадцать лет назад было три тысячи евреев, а сегодня раз-два и обчелся, то я скажу всего одно слово: город. Да-да, рабби Нахман, город, пусть и не такой большой, как Вена, но вполне достаточный, чтобы на него позарились кровопийцы-гайдамаки. И вот он результат: все три тысячи евреев Смелы, включая женщин и малых деточек, лежат зарезанные и порубанные в братских могилах на городском кладбище. Да и Вена-то, если припомнить, сожгла несколько сотен нашего брата на одном большом костре. Сожгла и даже обошлась без гайдамаков. А ежели, допустим, рабби Нахман возьмет наш медвежий угол, то тут ничего такого отродясь не бывало. По одной простой причине: не город. Ехать сюда далеко, а поживиться, считай, нечем. Разве это не лучше?
Завершив защитительную речь о главном достоинстве своего хутора, реб Эфраим всякий раз выжидательно смотрел на меня, готовый к любому возражению. Но я и не думал возражать. Я полюбил Гусятин сразу, с первого взгляда. Возможно, для гайдамаков он и впрямь не стоил того, чтобы проскакать десяток-другой верст по пыльному шляху, но мне его простые драгоценности казались намного дороже роскошного дворца дяди Баруха и всех царских столиц, вместе взятых. Просторные светлые леса с высокими соснами, мощными дубами и шелестящим березняком; мягкие, жужжащие пчелиными роями луга; задумчивая речка Тясмин, нисколько не торопящаяся к Днепру, а напротив, так и норовящая отвернуть в сторонку от его пугающей мощи; весенние дожди и летние грозы, разноцветье осени и ослепительная чистота зимы – все это неимоверно радовало мое сердце.
Но главное – в Гусятине не было дядиного двора! Не было ни единого цадика в окрестности многих верст! Не было надоедливых хасидов с их внимательными, все подмечающими, заискивающими, обожающими, безжалостными взглядами! Здесь от меня не ждали и не требовали ничего – ни образцового корпения над святыми фолиантами, ни чудес, ни благословений, ни амулетов. Здесь я принадлежал себе и только себе и мог целыми днями бродить в одиночестве по ласковой земле, не встречая при этом ни единого человека. Мог сесть в лодку, вывести ее на середину реки, лечь на спину и просто глядеть в небо, видя в нем отражение своего лица. Мог неделями не брать в руки книгу и чувствовать себя ешиботником из некогда слышанной мною притчи.
Четыре ешиботника так долго скрывались в лесу от неправедного навета, что потеряли счет времени и стали забывать Тору. Однажды на них набрел деревенский мальчишка, пришедший в чащу по грибы. Они дали ему денег и попросили сходить к цадику, чтобы тот прислал им Святое Учение. Мальчишка пообещал, но поленился идти в далекое местечко, стащил на деревенской ярмарке книгу китайской премудрости и принес ее ешиботникам.
Первый открыл том и тут же захлопнул, увидев незнакомые иероглифы. «Это не Тора», – сказал он и больше не прикасался к книге.
«Если прислано цадиком, то, несомненно, Тора, – возразил второй. – Но, видимо, мы настолько позабыли Учение, что оно кажется нам китайской грамотой…»
Третий пожал плечами: «Тора пребывает в любой книге – где хвалой, где поношением, где явно, где умолчанием. Значит, ее можно найти даже в китайской премудрости».
Четвертый молча схватил книгу и начал учить; он вовсе не заметил разницы, поскольку и раньше не понимал в Торе ни слова.
Был ли я кем-то из этой четверки? Иногда мне казалось, что да, причем всякий раз другим; иногда – что во мне живут все четверо одновременно. Впрочем, это ничуть не беспокоило меня: я чувствовал, что рано или поздно найду свою дорогу и тогда уже не то чтобы покину лес – нет-нет, этого мне как раз не хотелось, – но возьму его с собой, вместе с лугами, рекой и небом.
И вдобавок ко всему у меня была она. Или, наоборот, все это было вдобавок к ней. Мою жену звали Рэйзл, но при этом все называли ее польским именем Зося, которое действительно подходило намного лучше. Рэйзл звучит чересчур парадно: так и видишь мраморную лестницу богатого особняка и медленно спускающуюся по ней напудренную светскую даму. А вот Зося – веселое веснушчатое синеглазое существо, легкое на подъем, обожающее яблоки, речку и вишневое варенье и всегда готовое расхохотаться по любому поводу и без повода вообще.
Она тоже понравилась мне, едва лишь вошла в горницу, с первого взгляда – в точности как хутор Гусятин. Мы сидели в разных концах длинного стола, за которым сваты обстоятельно обговаривали размеры приданого. Потом нас вывели погулять – рука об руку, но в сопровождении наблюдателей с обеих сторон, которые чинно шествовали в двадцати шагах позади. Мое сердце билось так сильно, что я даже не запомнил, кто именно там был. До этого мне еще ни разу не довелось разговаривать с девушкой; наверно, поэтому я слегка оторопел, когда она произнесла первые слова. Хотя что в этом такого удивительного – не думал же я, что они немые от рождения?
Так или иначе, у меня заложило уши, отнялся язык и я смог только нечленораздельно промычать в ответ, как неразумный теленок с хутора Коровин. Тут-то она и рассмеялась – впервые за время нашего знакомства, и я сразу понял, что в жизни не слышал лучшей музыки.
– Я спросила, почему вы такой бледный, – повторила она не расслышанный мною вопрос. – Уж не болен ли мой жених, упаси Господь? Или в Меджибоже морят людей голодом?
– Н-нет… – выдавил я, – не болен. Я вообще никогда не болею, даже простудой. Иногда пощусь от субботы до субботы, оттого и бледность.
– От субботы до субботы! – ахнула Зося. – Вот ведь наказание… Но не думаю, что в Гусятине такое возможно.
– Почему же?
– Потому что тот, кто хоть раз попробовал мамино жаркое, заливную щуку, борщ, латкес или чолнт, уже никогда от этого не откажется! – воскликнула она и снова рассмеялась.
Мы прошли по дороге до конца ближнего поля и повернули обратно, продолжая обмениваться такими же пустячными фразами, которые в тот момент почему-то казались мне исполненными не меньшего смысла, чем целая глава книги «Зогар». Потом, уже у ворот, она церемонно поклонилась, попробовала было изобразить важный вид, но вдруг прыснула, махнула рукой и убежала в дом.
– Совсем девчонка, – сказал за моей спиной кто-то из сватов.
– Это пока, – ответил другой. – Наутро после свадьбы все они другие.
– С Божьей помощью, – прибавил первый.
– С Божьей… – согласился второй. – Пойдем, Нахман, что ты встал как громом пораженный?
Мысли о том, что произойдет, когда мы останемся наедине в темной комнате с открытой постелью, приводили меня в ужас. Страшным казалось все, начиная с первого прикосновения. Раньше право коснуться моего тела принадлежало исключительно мне, да и то в крайне ограниченных пределах. А уж если говорить о женщинах, то их я касался только взглядом, пока не узнал, что запрещено и это.
Еще перед хупой, опуская на лицо невесты фату, я случайно дотронулся до ее плеча, вернее, до платья на плече, но даже такая незначительная мелочь подействовала на меня, как удар молнии. Что же будет, когда мы… Глаголы, следующие вслед за этим местоимением, замещающим непозволительно слившуюся воедино пару имен «ЗосяНахман», попросту не совмещались с моим языком, не помещались в голове, наотрез отказывались подчиняться и судорожно сопротивлялись, выставляя вперед дрожащие закорючки букв.
Мое отчаянное положение усугублялось тем, что я вынужден был справляться со своим ужасом самостоятельно, поскольку о таких вещах у нас не принято говорить. Я бы скорее умер, чем стал задавать подобные вопросы кому бы то ни было, даже ребу Гиршу из Острополя – единственному, кто более-менее понимал мои чувства. Спасение пришло перед самой свадьбой, когда я, с трудом переживая свое одиночество, понуро сидел на скамье в стороне от предпраздничной суеты. Спасителя звали Шимон, сын Бера; подойдя ко мне, он первым делом почтительно представился, а затем попросил разрешения присесть рядом с уважаемым рабби Нахманом.
Я неохотно кивнул. Меня подташнивало, и кивок только добавил тошноты. Хасид уселся на скамью и принялся обмахиваться платком. На вид ему было лет двадцать: открытое доброе лицо, пухлый рот и наивно-беспомощное выражение глаз.
– Да будет мне позволено поздравить рабби Нахмана с радостным днем его жизни, – торжественно проговорил он. – Медведовка давно не знала такого большого праздника.
Я снова кивнул. Свадьбу справляли не на хуторе, а в соседнем местечке; по-видимому, дядя Барух не захотел унижать племянника еще сильнее, устраивая празднование в гусятинской глуши, хотя, конечно, мог бы. А Гершеле непременно отпустил бы по этому поводу одну из своих опасных шуток.
Мой сосед по скамье поерзал, вытирая пот с шеи.
– Жаль, что это радость для всех, кроме жениха, – сказал он. – Помню, как женили меня. Я чуть не помер со страху…
Шимон, сын Бера, продолжил самым благодушным тоном описывать свои тогдашние чувства, которые на удивление совпадали с моими, но при этом составляли разительный контраст с нынешней счастливой и полнокровной внешностью рассказчика. «Смотрите, каким я стал, – словно бы демонстрировал он, хотя и не произнося этого вслух. – А ведь тогда боялся еще больше, чем ты сейчас…»