реклама
Бургер менюБургер меню

Алекс Серебров – Пепельный цвет (страница 10)

18

Шёпот в нишах поднялся едва заметно – как будто мёртвые тоже прислушались. Сквозняк прошёл по коже ледяной волной. Я сжала рукава на ладонях, собирая себя по кускам.

– Тогда учи, – сказала я.

Он кивнул. Не мягко. Не ласково. Как человек, который принимает решение, от которого зависит чужая жизнь.

И я вдруг поняла, что мы с ним поменялись местами хотя бы на одну секунду: теперь не я – ресурс рядом с оружием. Теперь я – ученица рядом с проклятием, которое впервые признало во мне что-то ценное.

Глава 7

Тихон

Алёна спала так, будто провалилась в землю и больше не ждала, что её оттуда вытащут. Лицом к стене, колени подтянуты, ладони спрятаны под рукавами, чтобы кожа не встретилась с чем-то лишним даже во сне. На запястьях мерцали морозные узоры – тускло, редкими вспышками, как светляки под льдом. След одиннадцатой секунды не исчезал; он просто учился быть тише.

Я сидел рядом на бетонном бортике грядки и не позволял себе ни одной мысли, которая могла бы звучать как «жаль». Жаль – это ласка. Ласка – слабость. Слабость здесь пахнет кровью.

Теплица дышала разбитым стеклом. В щелях шуршал ночной туман, по металлическим рамам ползла сырость. Электричество в воздухе щёлкало редко, лениво: после её тишины мой шум держался в узде, но стоило Алёне уйти в сон, как мёртвые начинали подползать ближе. Они всегда ищут момент, когда я один.

Я держал костяную флейту на коленях, пальцы лежали на отверстиях без нажима. Не играть – только помнить, что она здесь. Внутри моей головы было непривычно пусто после подвала, после того, как Алёна произнесла вслух то, чего я не слышал никогда: не агония, а тоска. Сердца вместо крика.

С тех пор тишина стала опаснее. Она перестала быть просто «выключателем» моей боли. Она стала дверью в то, чего мне не положено хотеть: чтобы мёртвые были людьми. Чтобы я тоже мог быть человеком.

Я посмотрел на её плечи, на тонкую линию шеи, на дыхание, которое наконец стало ровным. И тут же заставил себя отвернуться. Смотреть – значит присваивать. Присваивать – значит терять.

Ночь в «Склепе» всегда приносит плату. Если день – про приказы, то ночь – про долги.

Холод пришёл внезапно, как удар ладонью по лицу.

Не обычный – не тот, что идёт от разбитых стёкол. Этот холод шёл изнутри, из стен. Он выдавливал воздух из лёгких и оставлял вместо него стеклянную пустоту. По раме ближайшего окна пробежала белая полоска инея – изнутри, словно теплица пыталась замуровать нас сама.

Я не сразу пошевелился. Сначала прислушался. Не ушами – костями. Пол подо мной стал тверже, звонче. Вибрации шагов снаружи исчезли: конвой где-то далеко, никто не придёт. Это значит, что бой будет честным. Двое против одной тени.

Запах ударил через секунду.

Не гниль. Не озон. Поминальные свечи – воск, копоть, сладость, которая липнет к задней стенке горла. Как в комнате, где только что читали молитвы над телом.

Я сжал флейту сильнее.

Алёна не проснулась. Но её запястья вспыхнули чуть ярче, будто шрамы почувствовали, что их зовут.

– Тихон, – раздалось совсем рядом.

Я не дёрнулся. Дёрнуться – значит показать страх. А страх – это то, чем она кормится.

Тень на стене за спиной стала гуще. Она не пришла через дверь, не пролезла через щель. Она просто была – как вина, которую невозможно выгнать.

– Злата, – произнёс я тихо, не оборачиваясь.

Запах поминальных свечей сменился на белые лилии – резкий, сладкий, чужой. Слишком живой для мёртвых. Слишком красивый для этого места. Лилии всегда были её способом напомнить: смерть может быть нарядной.

– Ты зовёшь меня по имени, – сказала она. Голос был ровным, без дрожи, как лёд в стакане. – Значит, ты помнишь, кто я.

– Ты не даёшь забыть.

Она тихо засмеялась. Смех без радости, только для того, чтобы щёлкнуть тебя по носу: «Я тут».

Я повернул голову. Медленно. Чтобы не разбудить Алёну и не дать Злате повод сделать это самой.

Злата стояла у стены, где стекло было целее. Не телом – силуэтом, светом, белизной. Лицо – знакомое до боли, потому что оно было моим прошлым. Волосы словно расплывались в воздухе, а глаза – слишком ясные. Мёртвые обычно мутные. Злата – нет. Она умерла так, что успела стать оружием.

– Она спит, – сказала Злата, и её взгляд скользнул к Алёне. – Значит, ты охраняешь. Как мило.

Я поднялся, ступая мягко по осколкам, чтобы не звякнуло стекло. Между мной и Алёной – два шага. Между мной и Златой – четыре. Я оставил дистанцию и для той, и для другой. Дистанция – единственное, что здесь работает.

– Уходи, – сказал я.

– Я не могу, – ответила она спокойно. Не угрожая. Просто сообщая. Она не лгала – она действительно не могла. Её держало то, что держит всех мёртвых: недосказанное, неотпущенное. Но у неё это было с привкусом приговора. Она не просто застряла. Её оставили.

И оставили – ради меня.

– Ты привёл новую, – продолжила Злата. – Уже вторую.

– Не начинай.

Она наклонила голову, будто прислушалась к чему-то внутри меня.

– Ты нашёл тишину. Ты нашёл её… в ней.

Я почувствовал, как вены на висках отозвались болью. Мёртвые внутри головы шевельнулись, как стая под снегом. Алёна спала, и её тишина стала тоньше. В этом и была уязвимость: она спасает меня, пока бодрствует. Во сне спасает хуже.

– Она не твоя, – сказал я.

– Нет, – мягко ответила Злата. – Она моя.

Иней на стекле разросся ещё на ладонь. Белый узор пополз по раме, как живой. Теплица сжалась вокруг нас, будто сама стала клеткой.

Я поднял флейту. Не для того, чтобы атаковать. Чтобы поставить границу.

Злата улыбнулась – чуть-чуть, почти нежно.

– Будешь играть? – спросила она. – Снова прячешься за костями?

– Ты знаешь, что я могу сделать.

– Знаю, – согласилась она. – Но ты не сделаешь. Потому что она рядом. И потому что ты… изменился.

Последнее слово прозвучало, как оскорбление. «Изменился» – значит предал. Значит нашёл не то, что должен.

Я сделал вдох. Воздух был ледяным и пах лилиями так, что подташнивало.

– Я не подчинюсь, – сказал я.

Злата прищурилась. Её глаза стали холоднее.

– Я и не прошу подчиняться, – ответила она. – Я прошу вернуть.

– Вернуть что?

Она посмотрела на Алёну, и в этом взгляде было то, что у живых называется ревностью. У мёртвых ревность становится законом.

– Мою тишину, – сказала Злата. – Ты жил без неё. Ты кричал. Ты гнил. И это было правильно. А теперь она пришла и выключила тебя. Будто ты заслужил покой.

Я почувствовал, как у меня поднимается ярость. Не на неё – на сам факт, что она может говорить «правильно». Будто смерть может диктовать, как жить.

– Ты не имеешь права, – сказал я.

Злата шагнула ближе. Не ногами – воздухом. Пространство между нами стало тоньше, как лёд перед трещиной.

– Имею, – спокойно ответила она. – Я умерла.

Алёна во сне вздрогнула. Не проснулась, но её дыхание сбилось. Морозные браслеты на запястьях вспыхнули сильнее – коротко, тревожно. Как сигнал, который увидит любой, кто умеет смотреть.

Злата увидела. И улыбнулась шире.

– Ах, вот оно, – сказала она. – Следы. Ты её подсадил.

Я сжал флейту до боли в пальцах.

– Я держу правило.