18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алекс Кристофи – Достоевский in love (страница 22)

18

«Я человек больной… Я злой человек. Непривлекательный я человек», – выплюнул он на страницу[294]. Ниже: «Дальше сорока лет жить неприлично». Текст был просто пересыпан подобными афоризмами. «Мне говорят, что климат петербургский мне становится вреден и что с моими ничтожными средствами очень дорого в Петербурге жить… Но я остаюсь в Петербурге!» «Клянусь вам, господа, что слишком сознавать – это болезнь». «Я постоянно считал себя умнее всех, которые меня окружают, и иногда, поверите ли, даже этого совестился». «Другой раз влюбиться насильно захотел, даже два раза». «Но что же делать, если прямое и единственное назначение всякого умного человека есть болтовня, то есть умышленное пересыпанье из пустого в порожнее»[295]. Что делать, действительно?

Когда публикация «Времени» была приостановлена, Михаил и Федор запросили разрешение издаваться под новым названием, «Эпоха»[296]. Катков, заслуживший редакторством «Русского вестника» репутацию влиятельного консерватора, замолвил за них словечко сочувственной колонкой о запрещенной статье Страхова. Они подготовили хороший очерк о трущобах Санкт-Петербурга, а «Призраки» Тургенева, которых он в итоге переслал прямо в Петербург, должны были привлечь немалую аудиторию (по-моему, в них много дряни: что-то гаденькое, больное, старческое, неверующее от бессилия)[297]. Полина тоже прислала хороший рассказ. Но когда вышли в свет первые выпуски «Эпохи» с «Записками из подполья», критики встретили их неожиданным молчанием.

Мария слабела день ото дня. Лицо ее похудело, как у скелета, и пот проступал на лбу и на висках[298]. Теперь они остались одни – Мария отослала Пашу обратно в Санкт-Петербург и не желала видеть, пока не наступит время благословить его на смертном одре. Пусть и так – мальчишка был бесполезен, – но каждый раз, когда Федор заговаривал о возможности послать за ним, она воспринимала это как заявление, что ей настала пора умирать, и начинала рыдать. Чего же мучить ее в последние, может быть, часы ее жизни?[299]

Ужасно наблюдать, как умирает от туберкулеза человек – хлынет этак кровь, стакана полтора, и задавит[300], – но для Федора это должно было быть особенно кошмарно – его будто заставляли заново переживать смерть матери, теперь с точки зрения мужа. Единственным преимуществом было то, что он не был пьяницей, как собственный отец, как Исаев, хоть не был и эталоном здоровья – у него началось ужасное воспаление мочевого пузыря[301], да и припадки никуда не делись. Оба сидели рядом, грустные и убитые, как бы после бури выброшенные на пустой берег одни. И странно, ему стало вдруг тяжело и больно, что его так любят[302].

Стало очевидно, что настали последние часы Марии. Она хрипло и трудно дышала, что-то как будто клокотало в горле[303]. В конце успела попрощаться и даже захотела примириться с Михаилом, который, по ее убеждению, плел против нее интриги. Федор отослал письмо Михаилу с просьбой добыть Паше темную траурную одежду. В семь вечера 15 апреля 1864 года она умерла.

Несмотря на то, что мы были с ней положительно несчастны вместе (по ее странному, мнительному и болезненно фантастическому характеру), – мы не могли перестать любить друг друга; даже чем несчастнее были, тем более привязывались друг к другу. Как ни странно это, а это было так. Это была самая честнейшая, самая благороднейшая и великодушнейшая женщина из всех, которых я знал во всю жизнь. Когда она умерла – я хоть мучился, видя (весь год), как она умирает, – но никак не мог вообразить, до какой степени стало больно и пусто в моей жизни, когда ее засыпали землею[304].

Едва Марию похоронили, Федор поспешил в Санкт-Петербург на встречу с Михаилом, страдавшим от какой-то печеночной инфекции. Болезнь мучила его уже два года, но усугубилась, когда «Время» попало под дамоклов меч цензуры, а с дополнительным стрессом от открытия нового журнала брату стало совсем худо. Вскоре после прибытия Федора пришли и новости о том, что еще одну статью зарезали цензоры. Михаил рухнул без сил. Его тело начало все отторгать, к тошноте добавилась диарея. Больной пытался продолжать работу, но врачи без экивоков заявили, что ему нельзя напрягаться и даже покидать дом. Михаилу стало было лучше, но только на один день – врач объяснил, что у него отравление крови. Он тихо уснул вечером четверга, 9 июля, и более не проснулся.

Сколько я потерял с ним – не буду говорить тебе. Этот человек любил меня больше всего на свете, даже больше жены и детей, которых он обожал. В один год моя жизнь как бы надломилась. Эти два существа долгое время составляли всё в моей жизни[305]. Федор снова остался один.

Вся жизнь переломилась разом надвое. В одной половине, которую я перешел, было всё, для чего я жил, а в другой, неизвестной еще половине, всё чуждое, всё новое и ни одного сердца, которое бы могло мне заменить тех обоих. Буквально мне не для чего оставалось жить[306].

Нажив деньги, знайте, – я буду человек в высшей степени оригинальный. Деньги тем всего подлее и ненавистнее, что они даже таланты дают. И будут давать до скончания мира[307]. Михаил оставил после себя только 300 рублей, что едва покрыло похороны, но на самом деле ситуация была намного хуже – за ним числились долги на огромную сумму в 25 тысяч рублей[308]. Жена и дети Михаила остались без средств к существованию и под угрозой оказаться на улице. Я у них остался единой надеждой, и они все – и вдова, и дети – сбились в кучу около меня, ожидая от меня спасения. Брата моего я любил бесконечно; мог ли я их оставить?[309]

У Федора был план: он собирался выплатить долг Михаила самостоятельно. Написал своей богатой тетке с просьбой о займе в 10 000 рублей, чтобы расплатиться с самыми злостными кредиторами. «Эпоха» была его единственной надеждой на то, чтобы заработать оставшееся, но без поддержки он смог издать июньский выпуск только в августе. Подписчики начали жаловаться. Федор работал по двадцать часов в сутки, чтобы держать «Эпоху» на плаву. Он только и делал, что редактировал, читал рукописи, договаривался с авторами, разбирался с финансами и логистикой – порой до шести утра. В голове, как цыпленок в яйце, стучалась идея нового романа, но никто еще не написал свою лучшую работу, чтобы только выплатить долги. Было что-то, требующее немедленного разрешения, но чего ни осмыслить, ни словами нельзя было передать. Всё в какой-то клубок сматывалось[310].

Он бродил по улицам один, мимо людей, поглощающих изысканные блюда в «Дюссо», ходящих по магазинам в Гостином дворе или катающихся на воздушных шарах в Юсуповском саду. Он шел дальше, к смердящей изнанке города, в котором жил: Екатерининский канал, запруженный угольной пылью и строительными работами, затхлые дуновения из подвальных питейных заведений, финские коробейники и дряхлые извозчики, Сенная площадь, где блошиный рынок был окружен столами молодых радикалов, планировавших построить утопичные коммуны после шестого или седьмого стакана. Здесь было уж как будто бы легче и даже уединеннее[311].

На углу Конного переулка находился «Малинник», заведение, посвященное земным наслаждениям. Он занимал три этажа и встречал гостей довольно сдержанно, становясь тем более порочным, чем выше они поднимались – как в насмешку над «Раем» Данте. На первых двух этажах располагались бар и ресторан; третий представлял собой загон из тринадцати разделенных деревянными ширмами комнат, каждую из которых занимали пять-шесть женщин. За свои услуги они просили не более 50 копеек. Теперь же мне вдруг ярко представилась нелепая, отвратительная, как паук, идея разврата, который без любви, грубо и бесстыже, начинает прямо с того, чем настоящая любовь венчается[312]. Невозможно было не испытывать жалости к ним, сидящим среди такой нищеты и убогости с одним только грязным полотенцем, обернутым вокруг бедер.

Я жениться хочу. Не много чести, что, не успев жену схоронить, тотчас и жениться поехал. И хоть бы выбрал-то хорошо, а то ведь, я знаю, – ни ей, ни себе, только добрых людей насмешу[313]. Ему действительно было суждено вскоре жениться, но в одном он ошибался: жена, двадцатилетняя Анна, сделает его счастливее, чем он когда-либо бывал прежде.

На годовщину смерти Марии весной 1865 Федор обнаружил себя арбитром в довольно аморальных отношениях между одним из авторов «Эпохи», Петром Горским, и падшей женщиной по имени Марта Браун, которой Федор, узнав о ее нужде, предложил работу переводчицей. Горский был жесток к ней, и после особенно тяжелой ссоры Марта предпочла не возвращаться к нему, а остаться в Петропавловской больнице. Федор предложил ей плечо, на котором можно выплакаться, и выслушал, уверяя, что не осуждает. На месяц-другой они достигли некоторой личной договоренности[314]. Но было ясно, что продлиться она не сможет. Федору необходимо было встретиться с подходящей молодой женщиной без сложностей.

Журнал продолжал выпускаться, а Федор отсеивал шелуху от стопки заявок. Особенно хороший рассказ прислала девушка по имени Анна Корвин-Круковская, и Федор ответил, что будет счастлив напечатать ее. Она тут же прислала другую, даже лучше первой, о юноше по имени Михаил, которого вырастил при монастыре дядя-монах. Федору понравилась атмосфера рассказа – таких персонажей он мог бы создать сам. Анна была незамужней дочерью старого генерала и свои рассказы выстраивала на преданиях своей семьи. Она жила в глуши, недалеко от польской границы, но Федор вскоре получил записку посетить Корвин-Круковских, когда они будут в Петербурге.