Алекс Кристофи – Достоевский in love (страница 16)
По дороге в Тверь у Федора было два припадка, а цены на почтовых станциях были поистине грабительскими, поскольку у путников не было другого выхода, кроме как заплатить. И все же, учитывая, что им пришлось проехать три с половиной тысячи верст, путешествие прошло без осложнений. Погода стояла прекрасная; ни с экипажем, ни с лошадьми не возникло проблем. В один прекрасный вечер, часов в пять пополудни, скитаясь в отрогах Урала, среди лесу, набрели наконец на границу Европы и Азии – превосходный столб, с надписями, и при нем в избе солдат инвалидной команды. Вышли из тарантаса, чтобы отметить это событие. Федор перекрестился: «Привел наконец Господь увидать обетованную землю». Вынул плетеную фляжку, наполненную горькой померанцевой настойкой. Выпили с инвалидом, пошли в лес, собирать землянику. Набрали порядочно. Мир оживал.
Проехали сквозь пермские и вятские леса, через Казань, Нижний, Владимир. Наконец добрались до Твери. Их уже ждала трехкомнатная меблированная квартира. Начали знакомиться с городом, который оба надеялись скоро покинуть.
Тверь не произвела на Федора более отрадного впечатления, чем в подростковые годы.
Получив разрешение жить в Российской империи где угодно, кроме того места, куда он действительно хотел отправиться, Федор решил взять дело в собственные руки и написал прямо царю:
Ваше Императорское Величество!
Благоволите дозволить мне переехать в С.-Петербург для пользования советами столичных врачей. Воскресите меня и даруйте мне возможность с поправлением здоровья быть полезным моему семейству и, может быть, хоть чем-нибудь моему Отечеству![223]
По иронии судьбы, это только всё затянуло. Третье отделение уже приняло внутреннее решение позволить Достоевскому жить в столице, но когда он написал царю, бюрократический аппарат затормозил обнародование решения на случай, если Его Императорское Величество откажет. И все же в ноябре 1859 года бывший каторжанин и отставной офицер Федор Достоевский наконец получил позволение вернуться в Санкт-Петербург и в полную силу приняться за возобновление своей литературной карьеры.
Глава 5
Молодая Россия
1860–1862
Санкт-Петербург сильно изменился с тех пор, как Федор видел его в последний раз. Неву теперь пересекал Николаевский мост – первый настоящий мост Петербурга и самый длинный чугунный мост в мире. У другой оконечности проспекта возвышался самый большой собор из виденных Федором когда-либо. Исаакиевский кафедральный собор строился с самого его рождения и, завершенный, нависал над городом[225]. Напротив, всего в ста шагах от квартиры, где он был арестован, установили бронзовую статую Николая I, его мучителя, лично организовавшего инсценированную казнь.
Федор дошел до реки. На небе не было ни облачка, и обычно черные воды Невы казались почти синими.
Ему необходимо было вновь утвердить свою позицию на литературной сцене. После ослабления цензуры пышно расцвели политические сочинения. Во главе реакционного лагеря стоял консервативный прославянский «Русский вестник» Михаила Никифоровича Каткова. Он отрицал идею, что Россия может хоть чему-то научиться у европейцев. Рупором радикалов-западников был некрасовский журнал «Современник», чей главный критик, Николай Гаврилович Чернышевский, недавно возвысился как фактический лидер нового поколения социалистов благодаря публикации искренних статей по таким животрепещущим вопросам, как «Человек ли женщина?». Чернышевский и его окружение, так называемые «рациональные эгоисты», казались себе самым популярным интеллектуальным движением десятилетия, в особенности среди молодежи. Федор был счастлив вести с ними бесконечные споры. У
Братья Достоевские нашли свой тон среди этой какофонии – средний путь между радикалами и реакционерами, как они видели его, – прогрессивный, но гордо русский. Они называли его «почвенничеством», а свой журнал, «Время», видели его путеводной звездой. В одной из первых редакторских колонок Федор написал о необходимости строительства мостов между простыми людьми и образованными классами. «Мы предугадываем, что характер должен быть в высшей степени общечеловеческий, что русская идея, может быть, будет синтезом всех тех идей, которые с таким упорством, с таким мужеством развивает Европа в отдельных своих национальностях»[229].
Направляемый знакомствами брата, Федор начал по вторникам посещать дом поэта Александра Милюкова, где они искали сочувствующих их идеям. Первым к их редакции присоединился Аполлон Александрович Григорьев – с длинными густыми волосами и пушистой бородкой. Внешность у него была приятная, но необычная – серые глаза посажены слишком широко, как у травоядного животного. На встречах его часто можно было увидеть в красной атласной рубахе-косоворотке, плисовых шароварах, заправленных в сапоги с напуском, в наброшенной на плечи поддевке, с гитарой в руках. Нрав романтика придавал ему пронзительную значимость, которую Федор никогда не мог изобразить. Будучи своего рода сочувствующим славянофилом, за десятилетие отсутствия Федора он уже писал о важности земли и из внутреннего убеждения пришел к выводам, которые Федор сформировал, только оказавшись в неприятной близости с русским народом.
Второй крупный автор «Времени» говорил скорее от разума, чем от сердца. Николай Николаевич Страхов был философом и ученым, учителем математики, физики и естествознания, впоследствии защитившим магистерскую диссертацию «О костях запястий млекопитающих» (хотя статус профессора он так и не обрел). Несколько младше Григорьева, недавно он выступал против этических опасностей материализма[230]. С Федором у них возникло удивительное интеллектуальное притяжение – политические взгляды Страхова были очень близки Достоевскому, и они могли разговаривать часами. Они работали бок о бок, ходили на экскурсии, планировали вместе уехать за границу. Федор не отказывался от компании Страхова даже сразу после приступов, когда других видеть не хотел.
Редакция «Времени» располагалась на квартире Михаила Достоевского у Екатерининского канала (местным известного как Канава), где прачки делали все возможное, чтобы отстирать одежду в зловонной воде. Это была бедная, пришедшая в упадок часть города неподалеку от Сенной площади. Мрачные трехэтажные здания с толстыми стенами и решетками на маленьких окнах первого этажа теснились тут с восемнадцатого века.