реклама
Бургер менюБургер меню

Алекс Кристофи – Достоевский in love (страница 16)

18px

По дороге в Тверь у Федора было два припадка, а цены на почтовых станциях были поистине грабительскими, поскольку у путников не было другого выхода, кроме как заплатить. И все же, учитывая, что им пришлось проехать три с половиной тысячи верст, путешествие прошло без осложнений. Погода стояла прекрасная; ни с экипажем, ни с лошадьми не возникло проблем. В один прекрасный вечер, часов в пять пополудни, скитаясь в отрогах Урала, среди лесу, набрели наконец на границу Европы и Азии – превосходный столб, с надписями, и при нем в избе солдат инвалидной команды. Вышли из тарантаса, чтобы отметить это событие. Федор перекрестился: «Привел наконец Господь увидать обетованную землю». Вынул плетеную фляжку, наполненную горькой померанцевой настойкой. Выпили с инвалидом, пошли в лес, собирать землянику. Набрали порядочно. Мир оживал.

Проехали сквозь пермские и вятские леса, через Казань, Нижний, Владимир. Наконец добрались до Твери. Их уже ждала трехкомнатная меблированная квартира. Начали знакомиться с городом, который оба надеялись скоро покинуть. Знакомство веду я один, Марья Дмитриевна не хочет, потому что принимать у нас негде[220]. В душе она была не пессимисткой, а разочарованной оптимисткой; проведя жизнь в уединении, обзавелась привычкой видеть людей лучше, чем они заслуживали, и ей тяжело было принимать мир таким, каков он был на самом деле. Однако она не была лишена злобы – во время одной из ссор она крикнула ему: «Женщина, хоть немного уважающая себя, не может любить человека, проведшего четыре года на каторжных работах в обществе воров и разбойников»[221]. Всем, кто встречался с ней, если она соглашалась на встречи, Мария Дмитриевна казалась женщиной, не знающей, зачем живет.

Тверь не произвела на Федора более отрадного впечатления, чем в подростковые годы. Сумрачно, холодно, каменные дома, никакого движения, никаких интересов, – даже библиотеки нет порядочной. Настоящая тюрьма![222] Михаил вскоре поправился настолько, что мог путешествовать. Накануне его приезда Федор отправился забрать брата со станции в трех верстах от дома. Поезд прибыл в три утра. Спустя почти десять лет после объятий в снежный Сочельник в Петропавловской крепости братья Достоевские воссоединились. Но ненадолго: Михаилу пришлось возвращаться в Санкт-Петербург, а Федору не было разрешено последовать за ним.

Получив разрешение жить в Российской империи где угодно, кроме того места, куда он действительно хотел отправиться, Федор решил взять дело в собственные руки и написал прямо царю:

Ваше Императорское Величество!

Благоволите дозволить мне переехать в С.-Петербург для пользования советами столичных врачей. Воскресите меня и даруйте мне возможность с поправлением здоровья быть полезным моему семейству и, может быть, хоть чем-нибудь моему Отечеству![223]

По иронии судьбы, это только всё затянуло. Третье отделение уже приняло внутреннее решение позволить Достоевскому жить в столице, но когда он написал царю, бюрократический аппарат затормозил обнародование решения на случай, если Его Императорское Величество откажет. И все же в ноябре 1859 года бывший каторжанин и отставной офицер Федор Достоевский наконец получил позволение вернуться в Санкт-Петербург и в полную силу приняться за возобновление своей литературной карьеры.

Одна жизнь прошла, началась другая, потом другая прошла – началась третья, и всё без конца. Все концы, точно как ножницами, обрезывает[224].

Глава 5

Молодая Россия

1860–1862

Санкт-Петербург сильно изменился с тех пор, как Федор видел его в последний раз. Неву теперь пересекал Николаевский мост – первый настоящий мост Петербурга и самый длинный чугунный мост в мире. У другой оконечности проспекта возвышался самый большой собор из виденных Федором когда-либо. Исаакиевский кафедральный собор строился с самого его рождения и, завершенный, нависал над городом[225]. Напротив, всего в ста шагах от квартиры, где он был арестован, установили бронзовую статую Николая I, его мучителя, лично организовавшего инсценированную казнь.

Федор дошел до реки. На небе не было ни облачка, и обычно черные воды Невы казались почти синими. Купол собора, который ни с какой точки не обрисовывается лучше, как смотря на него отсюда, с моста, не доходя шагов двадцать до часовни, так и сиял, и сквозь чистый воздух можно было отчетливо разглядеть даже каждое его украшение[226]. Ровно на этом месте он стоял однажды, обозревая величественную панораму города. Здесь началась его жизнь художника. Уж одно то показалось мне дико и чудно, как будто я и действительно вообразил, что могу о том же самом мыслить теперь, как и прежде, и такими же прежними темами интересоваться, какими интересовался… еще так недавно. Даже чуть не смешно мне стало и в то же время сдавило грудь до боли[227].

Ему необходимо было вновь утвердить свою позицию на литературной сцене. После ослабления цензуры пышно расцвели политические сочинения. Во главе реакционного лагеря стоял консервативный прославянский «Русский вестник» Михаила Никифоровича Каткова. Он отрицал идею, что Россия может хоть чему-то научиться у европейцев. Рупором радикалов-западников был некрасовский журнал «Современник», чей главный критик, Николай Гаврилович Чернышевский, недавно возвысился как фактический лидер нового поколения социалистов благодаря публикации искренних статей по таким животрепещущим вопросам, как «Человек ли женщина?». Чернышевский и его окружение, так называемые «рациональные эгоисты», казались себе самым популярным интеллектуальным движением десятилетия, в особенности среди молодежи. Федор был счастлив вести с ними бесконечные споры. У меня прескверный характер, да только не всегда, а по временам. Это-то меня и утешает[228].

Братья Достоевские нашли свой тон среди этой какофонии – средний путь между радикалами и реакционерами, как они видели его, – прогрессивный, но гордо русский. Они называли его «почвенничеством», а свой журнал, «Время», видели его путеводной звездой. В одной из первых редакторских колонок Федор написал о необходимости строительства мостов между простыми людьми и образованными классами. «Мы предугадываем, что характер должен быть в высшей степени общечеловеческий, что русская идея, может быть, будет синтезом всех тех идей, которые с таким упорством, с таким мужеством развивает Европа в отдельных своих национальностях»[229].

Направляемый знакомствами брата, Федор начал по вторникам посещать дом поэта Александра Милюкова, где они искали сочувствующих их идеям. Первым к их редакции присоединился Аполлон Александрович Григорьев – с длинными густыми волосами и пушистой бородкой. Внешность у него была приятная, но необычная – серые глаза посажены слишком широко, как у травоядного животного. На встречах его часто можно было увидеть в красной атласной рубахе-косоворотке, плисовых шароварах, заправленных в сапоги с напуском, в наброшенной на плечи поддевке, с гитарой в руках. Нрав романтика придавал ему пронзительную значимость, которую Федор никогда не мог изобразить. Будучи своего рода сочувствующим славянофилом, за десятилетие отсутствия Федора он уже писал о важности земли и из внутреннего убеждения пришел к выводам, которые Федор сформировал, только оказавшись в неприятной близости с русским народом.

Второй крупный автор «Времени» говорил скорее от разума, чем от сердца. Николай Николаевич Страхов был философом и ученым, учителем математики, физики и естествознания, впоследствии защитившим магистерскую диссертацию «О костях запястий млекопитающих» (хотя статус профессора он так и не обрел). Несколько младше Григорьева, недавно он выступал против этических опасностей материализма[230]. С Федором у них возникло удивительное интеллектуальное притяжение – политические взгляды Страхова были очень близки Достоевскому, и они могли разговаривать часами. Они работали бок о бок, ходили на экскурсии, планировали вместе уехать за границу. Федор не отказывался от компании Страхова даже сразу после приступов, когда других видеть не хотел.

Редакция «Времени» располагалась на квартире Михаила Достоевского у Екатерининского канала (местным известного как Канава), где прачки делали все возможное, чтобы отстирать одежду в зловонной воде. Это была бедная, пришедшая в упадок часть города неподалеку от Сенной площади. Мрачные трехэтажные здания с толстыми стенами и решетками на маленьких окнах первого этажа теснились тут с восемнадцатого века. И снаружи и внутри как-то негостеприимно и сухо, всё как будто скрывается и таится, а почему так кажется по одной физиономии дома – было бы трудно объяснить[231]. В собственной тесной квартирке поблизости Федор установил особый режим, тщательно рассчитав день, чтобы Мария и пасынок Паша его не отвлекали. Я же приступаю к писанию и не знаю еще, что будет, но решаюсь работать, не разгибая шеи[232]. Рабочий день начинался в полночь, когда весь город уже отходил ко сну. Федор садился у самовара, пил чай и писал всю ночь. Утром ложился спать, просыпался к редакторской встрече в три пополудни. Завершив дела, братья Достоевские ужинали или шли пить чай со Страховым и его друзьями. Если Федор и Мария встречались, то только для обсуждения текущих дел. Она и не притворялась влюбленной. Мне даже кажется, что совсем и не бывает на свете такой любви, чтоб оба друг друга любили как ровные[233].