реклама
Бургер менюБургер меню

Алехо Карпентьер – Весна священная (страница 86)

18

поглядывая на улицу. Шли часы, все было спокойно. Однако под вечер и он заметил, что по кварталу разъезжают патрульные , машины. Тогда он позвонил из кафе и договорился, куда отвезти революционера—у того рука была в гипсе, но передвигаться он мог. Перевез он его спокойно. Осталось уничтожить окровавленные вещи, которые лежали. в клозете... Потому и произошло всесожжение, в котором я, ничего не понимая, играла важную роль. «Ты уверен, что полиция не знает? Он прятался у тебя так долго... Каликсто говорит—тех, кого не убили, преследуют самым жестоким образом».— «Еще один довод в мою пользу. Если так, они пошли бы в контору. А может, им кто-нибудь помешал?»— «Ты боишься?» — «Нет. Пойми, я воевал».— «Это дело другое». И впрямь, другое—ведь на войне опасность ясная, явная, определенная. А теперь могло случиться что угодно, и фантазия наша—«безумец, живущий в сердце»,— увлекала нас навстречу самым страшным предположениям. Да всякий, кто знал Энрике, догадался бы, что он боится! Постучится кто-нибудь—почтальон, мальчик из аптеки, ошибутся квартирой,— и муж мой бросал газету (он читал теперь все, до единой), уходил к себе, словно опасаясь худшего. Беспокоили его и косые взгляды полицейских, а в те дни полицейские вообще глядели косо. Однако больше всего пугал его радиопатруль, другими словами—он боялся непрестанно, ибо уже не первый месяц город буквально кишел этими машинами. Днем их было как будто бы меньше — они скрывались в потоке транспорта,— но с наступлением сумерек они возникали во множестве и мучали нас до утра. Пользуясь правом обгона, они вылетали из гаражей, похожих на средневековые крепости — в этом стиле строили здесь почти все полицейские здания,— и, словно вырвавшееся на волю стадо быков, врезались в поток машин, мчались по улицам, взлетали в гору, срезали углы, неожиданно сворачивали, ныряли в просвет, образовавшийся за «скорой помощью», неслись, как на пожар. Сидели в них полицейские, которые с воцарения Батисты стали все как один особой породы. Те, кто из бедноты, приходил в казарму тощим, там отъедались, толстели и становились истинными жандармами, которые одним своим видом должны были наводить ужас: наглая, бравая морда, высокая фуражка, чтобы прибавить росту, длинные тонкие усы, совершенно симметричные, словно кто-то их вычертил; толстое пузо над кожаным ремнем, похожим на подпругу и тщетно пытавшимся сдержать его; широкий зад, раздавшийся от сидячей жизни (как они ни 357

носились, они ведь сидели на кожаных подушках и становились, собственно, чем-то вроде вездесущих чиновников), и всегда под рукой винтовки, которые они не считали нужным прятать, быть может — для пущего страха. Радиопатрули стали истинным бичом проституток, которых они ловили на улицах и брали десятую часть дохода. Им же полагалось следить за азартными играми, и они неплохо наживались на подпольных лотереях и «китайских шарадах», а выручку делили с начальством. Перед сменой они врывались в кафе и рестораны, где посвежей продукты, и, не заплатив ни гроша, выносили оттуда огромные свертки — ветчину, колбасу, что хочешь—и дюжину бутылок пива, и блоки английских сигарет, все «для дома», как объясняли они официантам, вынужденным терпеть эти ежедневные набеги. Гавана, еще вчера по-креольски ленивый город, где неспешно двигались шарабаны и двуколки, кишела теперь страшными машинами. Вооруженный радиопатруль стал нашим знаком, нашим символом, жутким гербом на червленом поле. А для Энрике он стал наваждением, особенно здесь, на старых улочках, где почти никто и не ездит в темноте и потому машины эти особенно заметны. Стоило радиопатрулю в полночь остановиться поблизости, муж мой просыпался и не спал до зари. «Я могу идти в атаку под пулями, я доказал это в Испании. Но я всегда боялся бесформенного, ночного, неопределенного—того,что едва виднеется во мраке и движется невесть куда. Я терпеть не могу пещер, мне противны сталагмиты, когда их внезапно осветит фонарик. Не поймешь, люди это, звери или еще кто...» — «Ты бы принял снотворное» — говорила я. «Нет. Не хочу спать, если, они придут ночью».— «Они бы уже пришли».— «Не забудь, первая моя любовь—я много тебе говорил о ней — исчезла ночью в туман и мглу».— «Да они не знают, что ты кого-то прятал».— «Они-то не знают. А другие... Врач, адвокат, где он раньше был...» — «Ни врач, ни адвокат тебя не выдадут».— «Тут пытать умеют. Не одну волю сломили!.. Потом мне все кажется, что швейцар заметил, как я носил еду... Кто их разберет...» Вскоре мы узнали о страшном происшествии на улице Гумбольдта, 7. Дом окружили, полиция ворвалась в квартиру, где прятались четыре мятежника, которые после нападения добрались сюда, петляя от тайника к тайнику, и думали, что отсидятся хотя бы несколько дней. Вечером, когда стемнело, их перебили. Двоих застрелили почти в упор, когда они пытались бежать; двое прыгнули во дворик, один сильно ушибся, другой переломал ноги, их тоже застрелили, просунув винтовки сквозь решетку 358

ворот, которая все равно не дала бы им бежать. Стреляли долго, снова и снова, неизвестно зачем, распалясь от самого вида окровавленных тел, распростертых у ног, а потом выволокли их на улицу и пошвыряли на залитый кровью тротуар, в устрашение местным жителям. Руководил всей операцией некий капитан Вентура; он явно гордился своим делом, распоряжался, орал, словно хотел, чтобы все знали, что он, и никто другой, поставил это жуткое действо. Когда полицейские сочли, что дело сделано, они дали очередь из пулемета по ближайшим карнизам, как бы произведя триумфальный залп и предупреждая заодно тех, кого это могло касаться. «На дворец напали месяц с лишним тому назад,— изменившимся голосом говорил Энрике.— А только теперь...» Он уже не пытался скрыть беспокойство. Ему было страшно; он боялся притаившегося палача, и тайной угрозы, поджидавшей за зубчатыми стенами участка, и неверной тени, и внезапного удара; боялся, что заговорит под пыткой кто-то, кто знает что-то о нас; боялся, что из-за двери прозвучит чужой голос; боялся, когда у дома тормозила машина; боялся, услышав утром, спросонья, уличный шум, хотя шумели только школьники. И повторял все время: «Это дело другое... В бою враг перед тобой. Здесь у опасности нет ни лица, ни часа». Он не желал принимать таблетки. «Не хочу, чтобы меня взяли спящим или одурманенным. Если за мной придут, я буду защищаться, кричать, швырять стулья в окно... Подниму страшный шум...» Хосе Антонио знал, что он боится («Я понимаю, некоторые виды страха обуздать нельзя»), и считал так: чтобы прийти в себя и жить спокойно, Энрике надо на время уехать в другую страну. Он сам присмотрит за делами, да и в мастерской прекрасные работники. «А как же отель? — спросил я.— Ведь работа сложная и ответственная...» — «Какие к черту отели! — сказал Энрике.— Теперь большие заказы дают только своим, дружкам Батисты».— «И североамериканской мафии,— сказал Хосе Антонио.— В страну нагло прут сильные мира сего—Фрэнк Костелло, Лаки Лучано и его энергичный помощничек Джордж Рафт. Тут прекрасно приживается Коза Ностра!» — «Докатились,— сказал Энрике.— Кажется, мне и впрямь стоило бы...» И мы решили, что он уедет на время в Венесуэлу; страна эта бурно развивается, и архитекторы там нужны.

VI Пустыня. Клажа. Злость. Хандра1. Артюр Рембо 32 Пробило девять, на улйце шум, а я все лежу в постели, радуясь, что избавилась единым махом от старой и придирчивой бонны, от истинной учительницы, которая навязывала мне свои предписания и правила. («Познай себя», «Обуздывай страсти», «Борись с соблазнами лености и сибаритства», говорили основатели религий, мудрецы и мыслители, хотя такой аскет, быть может, становится рабом собственного ханжи, который диктует эти законы.) Камила принесла мне завтрак и письмо от Энрике. Он пишет запросто о своей жизни, не зная, наверное, что многое удивляет меня. Подумать только, он видел у тамошних богачей Ренуара, Пикассо, Пауля Клее. Недавно у одного миллионера он слушал квартет Бартока. Как-то на приеме познакомился и подружился с филологом-латинистом, учеником Федерико де Онйс. По его словам, здесь можно встретить в гостях писателей, композиторов, философов, а не так давно в Музее изящных искусств открылась выставка Вильфредо Лама, и все раскупили за два часа. Поверить не могу! Доводилось ли нам видеть Ренуара на Семнадцатой улице? Звучал ли там хоть раз бартоков- ский квартет? Что же до писателей и художников, я слышала сама, как графиня сказала: «Это отребье...» (да, именно так). Мне очень трудно без Энрике, но я радуюсь, ибо он вне опасности и ему интересно в стране, о которой я мало знаю, потому что о ней не читала. К тому же скоро мы увидимся. Скоро я смогу написать ему, чтобы он ехал в Париж, ведь вчера у нас была последняя репетиция. Когда обе программы показались мне готовыми, я сняла на один вечер «Аудиториум» и, оставив 1 Перевод И. Кутика. 360

Каликсто режиссером, просмотрела из десятого ряда весь спектакль, правда, в сукнах, декорации и костюмы обещали через месяц. Хотя и неудобно танцевать на новом месте, ученики мои за минуты привыкли к нему, и передо мной предстало поистине дивное зрелище. Хосе Антонио, которого я пригласила, был просто поражен. Труппа моя — могла же я так называть ее — танцевала четко и чисто. Вареза мы отработали до блеска. Мирта в «Крестьянской колыбельной» была прелестна, в свете рампы она стала выше ростом, значительнее, красивее. Па-де-де на музыку Вилья-Лобоса они с Каликсто танцевали очаровательно и безупречно. Эрменехильдо и Серхио отличились в «Ритмах» Рольдана (точность, властность, сила), а в этюде на музыку Ревуэльтаса первыми шли девушки, Филиберто и Серхио еще не совсем растанцевались, но мелочи, знала я, легко доделать потом. Что же до «Весны», она превзошла все мои ожидания — во всяком случае, отсюда, из зала. Особенно удались танцорам Игра двух городов, трудное Величание Избранницы, таинственное Взывание к праотцам, а больше всего — финальный танец, напряженный и яростный, чувственный и мучительный, где движения, жесты, позы, прыжки, изгибы рождались из музыки, из аккордов, неровных, как содроганья. Когда он кончился, я заплакала. «Ты сделала, что хотела»,— сказал Хосе Антонио и обнял меня. Я расцеловала моих учеников — они еще не отдышались, трико пропотело насквозь, полотенца висели у них на шее, как шарфы,— и сказала: «Это надо отпраздновать, идемте в «Кармело».— «Туда не пускают цветных»,— сказал Каликсто. И верно. Об этом я не подумала. Не могла я думать о мерзостях в такую минуту. Хосе Антонио повел нас в портовый кабачок, где не было дурацких запретов. «Пиши в Париж,— сказал Хосе Антонио.— Можно давать спектакль».—«Через месяц,— сказала я.— Декорации еще не готовы. Они у нас простые, разборные, легко одно заменить другим. Я решила обойтись без кулис и софитов. Они устарели, и монтировать их сложней».— «Да ты не только талант, ты и практик»,— сказал Хосе Антонио. Он же прислал мне розы и написал на карточке: «Прими эту маленькую весну в залог той, священной», Я позвонила ему, чтобы поблагодарить. «Никак не опомнюсь после вчерашнего,— сказал он.—Ты гений».— «Что ж, пригласи гения ужинать,—сказала я.— Своих я отпустила на два дня, хочу передохнуть».— «Зайду в семь...» Я лениво бродила по квартире, поливала цветы, переставляла книги. На полках, среди любимых книг («Сонеты Орфею» Рильке, «Эвпалинос» Валери, мемуары Карсавиной, Сесар Вальехо и 861