Алехо Карпентьер – Весна священная (страница 77)
говорить, будут язвить на мой счет: «Негров развела», «Связалась со всякой швалью», «Чего и ждать от русской». Но унывать не надо, все не так плохо («вытри слезы, ресницы потекут»). Гавана—с предрассудками, без них ли — не оценит такого спектакля, но рядом Штаты. А в Нью-Йорке — вдруг поняла я — Баланчин. Может, он помнит меня. Конечно, помнит. (К тому же он сам искал здесь, хотя и не нашел, именно то, что я ему предлагаю.) «Завтра и напиши,— распоряжался Хосе Антонио.— А не выйдет, найдем других. Я рекламирую Елену Рубинштейн, а уж у нее там связи не хуже, чем у толстой Эльзы Макуэелл. Еще я знаком с Леонардом Кирстайном...»—«Решено!» — сказал Энрике, разгоряченный плохоньким вином, от которого мы в тот вечер хмелели быстро. «Не говори, что кто-то счастлив, пока не узнаешь, как он кончил»,— неточно процитировала я, давясь сливками с корицей и пытаясь с помощью Софокла выказать притворное сомнение в успехе (к этой суеверной уловке я привыкла с детства). «Так и вижу твой триумф на Бродвее»,— сказал Хосе Антонио. Мужчины подняли бокалы. «Твое здоровье!»— «И ваше,— сказала я,—только не «салют!»». Мы пошли домой, чтобы продолжить разговор, так хорошо начавшийся над рыбой, приправленной перцем, уксусом, оливковым маслом, в портовом кабачке, где, к моему удивлению, многие знали Хосе Антонио, радостно здоровались с ним, даже обнимались. Луна не светила в ту ночь, но небо было таким ясным, что посеребренный купол обсерватории четко вырисовывался сбоку от нас, над путаницей мачт и снастей, которые, мерно покачиваясь, то открывали, то закрывали огни Касабланки. Пахло морем, плаваньем, приключением. Мы лежали в шезлонгах, на плоской крыше, словно на палубе трансатлантического лайнера. Я была счастлива, Хосе Антонио издевался над рекламой, приговаривая, что в краю плутов поневоле возьмешься за достойную плута работу, и я спросила его прямо: ну, хорошо, ему не хватает духу на подвижническую, но плодотворную бедность художника, пускай, но зачем же заниматься тем, что сам он считает и нечестным, и вредным для других. «Брошу я,— отвечал он,— лучше не станет. Реклама неизбежна в обществе потребления».— «Общество обществом, а демоны твои при тебе, как были».— «То- то и оно. Они меня терзают, грызут, вот я и спешу заработать побольше, чтобы поскорее послать все к чертям собачьим и писать, писать картины, не думая о заработке. Я хочу отвоевать право на творчество. Родовые муки очистят меня от мерзости».—г «Навряд ли,— сказал Энрико.— Ты, как и я, продал душу 11-1104 321
дьяволу. Ты подписал договор в тот день, когда, потворствуя лжи и торгуя мерзким зельем, как средневековые ведьмы, сел на метлу первой своей машины. Помнишь, Мальстрем у По? Что бы ты ни делал, тебя несет к водовороту».— «Захочу и вынырну».— «Что-то не видно».— «Подожди, скоро увидишь».— «Когда решишься, дьявол уж что-нибудь удумает—экономический кризис, девальвацию, неожиданный заказ, последний,— он всегда последний!— и ты дашь себе отсрочку. А потом, потом, потом — перед тобой чистый холст, ты держишь кисть, ты свободен, и тут ты понимаешь, что тебе нечего сказать и ты забыл, как пишут. Ты сбился с ритма эпохи и тщетно пытаешься приноровить к ней то, что, быть может, родилось лет пятнадцать назад. Придется пересмотреть все ценности, технику, идеи, пойти в ученики к тем, кто моложе тебя, к бедным, но упорным, и они посмеются, наверное, над твоими попытками. Тебе уже не хватит лет, чтобы родиться заново, чтобы обрести масштаб, утерянный у лилипутов, в пошлом, посредственном, деловом мире».— «У лилипутов живешь, лилипутом и станешь. Пригибаешься, сжимаешься, вот и заразишься, это как чума или тиф. Одна Вера не поддается заразе. У нее прививка, Пласа-Вьеха». Чтобы вернуть веселье — вино скисало от таких печальных слов,— я спросила Хосе Антонио, где подружился он с грубым портовым людом, который сидел в кабачке. «Доктора Джекила я оставляю на службе, а мистера Хайда1 ношу в себе, он и тащит меня в кабачки и бары». Хозяева шхун и капитаны торговых судов знали, что он любит ловить* рыбу, и говорили с ним о плаваньях по Карибскому морю, о никому не ведомой красе пустынных островов, о таинственных, темных, укромных бухтах, окаймленных виноградом, в которых ползают мягкие омары с бархатными клешнями, тысячи лет пытающиеся отобрать одежду у бедных устриц, чтобы облачиться в перламутр; длится это со второго дня творенья, когда господь отделил воды от неокрепшей тверди, и борьбе не видно конца. Освежив душу толками про Луну-Рыбу, про Корнуа, Парго- Властителя, Ронко, Черна и Каракатицу, позабыв про хитрости торговли, он открывал дома «Одиссею», Рембо, Хосе Марти, какое-нибудь из приложений к журналу «Орйхинес», который издавал Лесама Лима, и через час-другой засыпал. Но книги мстят за небреженье, и месть их—другие книги, о которых он слышал днем, у лилипутов, кормивших его за труды. Ведь и там 1 Герой рассказа Р. Л. Стивенсона «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда» живет двойной жизнью—то он д-р Джекил, то м-р Хайд. 322
толковали о книгах, а то как же! Но их не читали, их смотрели, ибо романы, вдохновлявшие на спор и беседу (как можно, спор о книге!), были не бумажные, а целлулоидные: «Унесенные ветром», - Грозовой перевал», «Джен Эйр», «Ребекка», «По ком звонит колокол» («а, это лента про испанскую войну!»), «Бремя страстей человеческих» («как играет Бетт Дэвис!»), «Лезвие бритвы» («а, Тайрон Пауэр!..»), «Дьявол во плоти» («а, Жерар Филипп!..). Оправдывая пророчества многих футурологов, кубинские буржуа перешли к аудиовизуальным средствам, минуя грамотность. «Нет, не совсем,— сказала я.— Они подписываются на дайджесты».— «Правильно, Вера. Учтем и дайджест. Только эти книжонки, одни на свете, могут убедить наших богачей в том, что они — мыслящий тростник, о котором говорил Паскаль, хотя они в жизни не слышали ни о каких Паскалях». Больше того — тогда па Кубе еще ни у кого не было ни Пикассо, ни Миро, ни Клее, ни Брака, даже Ренуара и Лотрека, даже веселого Матисса или прелестного Дюфи. Правда, кое-кто гордился дорогим фарфором или греческой вазой, кто-то собрал даже коллекцию египетских портретов (вот уж всем чудесам чудо — переселиться на Кубу столетий через семнадцать!); однако новое.искусство застряло на самых ранних импрессионистах, они висели и у графини, хотя в Испании не жаловали такую живопись. В столовой пробило два. «Пора тебе убираться»,— сказал Энрике. «Тогда спокойной вам ночи. Завтра велю изобразить нашим художникам инсектов, комаров с острым жалом, гигантскую моль, научнофантастических тараканов кого погаже, если нету—пускай придумают, чтобы хозяйки охнули и купили новый ДДТ, точно такой, как прежде, только с красным пульверизатором, а не с желтым. День и пройдет...» Он помолчал, глядя на бутылку, где оставалось виски пальца на четыре. «Нет. Лучше не буду... Спокойной ночи... Напиши, Вера, Баланчину. А не выйдет, помни—я все устрою. Считай, что блистаешь в Нью-Йорке и с верными, и с нечестивыми...» ...Прошло две, три, четыре недели, Баланчин не отвечал, и я решила, что перепутала адрес или — печально, а все ж возможно—что маэстро бросил письмо в корзину, у него своих дел хватает. Но как-то утром под дверь скользнуло долгожданное письмо. Великий балетмейстер прекрасно помнил меня и в Париже, и в Монте-Карло, где я «блистательно танцевала» в «Богах-нищих» Генделя, в «Соперничестве» Орика, в «Бале» Витторио Риети и — с Тамарой Тумановой — в «Котильоне» Шабрие, которые он и создал; а главное — мои мечты и проекты 11* 323
заинтересовали его («вот я и увижу, благодаря Вам, что утаили от меня кубинцы»). Он просил, чтобы я сообщала, как идет работа, подробно писала, если что изменится в программе, и, насколько возможно, присылала эскизы костюмов и декораций, фотографии танцовщиков. Когда же балет примет окончательную форму, он предлагал приехать к нему, чтобы обсудить практическую сторону дела, и предупреждал, что спектакль никак нельзя показать раньше, чем через два года, «здесь репертуар составляют задолго». Радуясь и ликуя, я позвонила Хосе Антонио, чтобы сообщить благую весть, и побежала на Пласа-Вьеха, где Каликсто и Мирта занимались с новенькими, поразительно одаренными с рожденья и с неслыханной быстротой переходившими от чутья к сознанию, что именно надо делать, особенно девочки, большей частью — темные мулатки, у которых в двенадцать-тринадцать лет фигура была повзрослее, чем у шестнадцатилетних учениц мадам Кристин, моей петроградской учительницы. Иногда мне хотелось, чтобы грудь и бедра не расцветали у них так пышно, но что с того, мы собирались ставить не «Сильфиду», а совсем иные танцы, и округлое тело подходило как нельзя лучше к извилистым, рваным, ломаным, чувственным, причудливым, вкрадчивым движениям, которые легли бы на музыку Вилья-Лобоса, Ревуэль- таса, Рольдана, Катурлы, Стравинского — такого, каким я видела его, тем более теперь, после письма. Письмо я с торжеством прочитала классу, все хлопали, все смеялись и послали в кафе на углу за угощеньем (я очень любила это кафе под аркой, с мраморными столиками, стойкой красного дерева и старинной гравюрой, изображающей колониальный дом), хотели отпраздновать добрую весть. Ну, теперь работа пойдет! Ну, теперь родные (глядевшие косо на дело, которое еще не приносило плодов) поймут, что «скачкй и ломанье» — это тебе не шутка! Ученики мои перенеслись мечтою «на Север», как тут называли Штаты, они дразнились и шутили: «Смотри, не замерзни! Белым станешь», «Ты меховую шапку надень, будешь обезьяна Чита!», «Не воображай, итальянца у Жозефины не отобьешь!» Что до меня, проекты так и кипели. Я сказала Мирте и Каликсто, что эскизы хочу заказать замечательным здешним художникам, Амелии Пелаес и Рене Портокарреро, прекрасно передававшим ту причудливую пышность, которая здесь во всем — в домах, деревьях, завитушках на ширме, даже в походке. Первый раз мы станем работать по твердому и смелому плану. Я подсчитала—для спектакля нужно человек сорок шесть—сорок семь, ведущие танцоры, солисты, кордебалет. Значит, придется подобрать спо324