Алехо Карпентьер – Весна священная (страница 58)
входят в порт большие роскошные туристские пароходы, ярко освещенные, с оркестром, играющим на корме; они возникали из темноты, сверкая гирляндами разноцветных огней, мачты высились, будто громадные рождественские елки — изукрашенные, переливающиеся, на верхушке трепетали в лучах прожекторов флаги и вымпелы. «Людей, которые путешествуют на этих пароходах, война, видимо, нисколько не беспокоит»,— говорила Вера. «Вероятнее всего,— отвечал я,— они на ней наживаются. Для одних — ужас, а для других — выгодное дельце». В это время мы узнали, что ситуация, которая так меня мучила, изменилась внезапно и резко — между Россией и Германией началась война. Прошел месяц, фашисты взяли Смоленск. Потом пал Киев. «Они, конечно, разрушили дворцы, церкви, всю старину, что жила со времен Ярослава Мудрого»,— рыдала Вера. В августе началась блокада Ленинграда... «Океан отделяет нас от Европы,— говорила Вера. Она видела, как все больше и больше тревожит меня происходящее: — И уж раз мы здесь, лучшее, что нам остается, это предоставить старой Европе со всеми ее конфликтами гнить и окончательно губить себя. Нет мне больше дела до ее трагедий! Предпочитаю трагедии Эсхила и Гёте в университетском театре». (В это время в университетском дворике шли репетиции — Гекуба рыдала над развалинами Трои...) И тут будто взрывом оглушила Гавану новая весть: японские самолеты бомбят Пирл-Харбор.
IV ...упало при дороге... а иное упало на добрую землю и взошед принесло плод сторичный. Евангелие от Луки 21 Я всегда особенно любил старую Кальсаду-де-ла-Рейна, широкой дорогой идет она вверх от украшенной перьями Индианки, что стоит над белым фонтаном с четырьмя дельфинами, к королю Карлу Третьему, с изъеденным плесенью носом, в мраморной горностаевой мантии; величественно высится он между Земным шаром масонской ложи и острой стрелой неоготической церкви Сердца Христова. С новой радостью проходил я в то утро мимо Индианки, глядел на прекрасную ее грудь, мимо монарха, что позировал Гойе, и со мной вместе смотрели на них Флорестан, Евсебий и Киарина, потому что в ближайшем нотном магазине я купил два экземпляра «Карнавала» Шумана (они необходимы были Вере для работы); задумавшись, я чуть не сбил с ног какого-то человека—«Прошу прощенья!»... Прохожий вгляделся в меня и вдруг кинулся мне на шею, принялся обнимать, хлопать по спине. Насилу я вырвался, глянул ему в лицо и застыл, полный радостного изумления, не веря своим глазам. «Ну, конечно, все ясно. Ты, разумеется, был уверен, что я сыграл в ящик. Так нет же, братец, нет и нет! Вот он я, жив-здоров и хвост морковкой. И труба со мной, как положено». Я, в самом деле, думал, что Гаспар убит или пропал без вести во время разгрома, которым кончилась война, наша война. Мы зашли в первое попавшееся кафе, Гаспар стал рассказывать горестные свои приключения — все, что случилось с ним потом; он был веселый как прежде, не терял чувство юмора, это и помогло ему вынести твердо самые тяжкие испытания и унижения. Да. Он покинул Испанию с последними республиканскими частями; после роспуска Интернациональных бригад выдал себя за андалузца (акцент похож, кожа смуглая) и с разрешения командира, 243
который счел его своим земляком, бился с фашистами до последней минуты; слышал в самом конце, изнемогая от ярости, последнее нелепое выступление глав правительства, находившихся в Фигерасе, говорили, уверяли, что не все еще потеряно, что есть еще возможность добиться победы — можешь себе представить!— бывали в истории подобные примеры: реконкиста началась в крошечном королевстве, в отдаленной крепости, в маленькой деревушке — ты только послушай! Бойцы перешли границу, и тут появились сенегальцы; они держали палец на курке; чуть кто-нибудь выйдет из ряда, сенегальцы орали: «reculez, reculez, reculez»;1 гнали нас как стадо, рассказывал Гаспар, оборванных, израненных, измученных, пригнали, наконец, в Аржелес-сюр-Мер, в концентрационный лагерь. Там жуть что делалось: спали в ямах, вырытых в песке, кормили — одна банка сардин на четверых в день. Вокруг колючая проволока в три ряда. Уборных нет, не отведено даже определенного места, испражнялись прямо на пляже, у самой кромки, думали, отлив омоет берег, а получилось как раз наоборот, и пришлось жить у моря, полного экскрементов; полоса их становилась все шире, гуще, зловоннее. В скором времени появились блохи, гниды, началась чесотка. Потом—дизентерия, лихорадка, малярия. И все-таки в эти страшные дни у Гаспара хватило сил сочинить песенку, теперь он напевал ее, постукивая в такт карандашом по сахарнице: «Allez, reculez, reculez, reculez de la frontiére a Argelés»1 2 3, трижды повторялся припев: «Liberté, Egalité, Fraterni- té>> , и Гаспар типично креольским жестом поднимал руку, с вытянутым средним пальцем. «Ладно, хватит, тебе, наверное, надоело»... Гаспару повезло—он попал в партию латиноамериканцев; благодаря хлопотам сеньоры Нэнси Кыонар (я знал ее в Париже, где часто встречался с сюрреалистами) их посадили в Марселе на пароход, следовавший на Мартинику; пароход назывался «Капитан Поль Лемерль» и был набит беженцами. «Там оказался и тот поэт, из Бретани, что ли, или из Нормандии, не помню; он жил наверху над «Кубинской Хижиной». «Андре Бретон»,— сказал я. «Да, да, он самый. Я добрался до Форт-деФранс, а дальше дело пошло легче. В Венесуэлу приплыл на шхуне, хозяин был наш». (Ей-богу, у них поразительное чувство солидарности!) В Каракасе Гаспар тоже нашел своих и—«вот он 1 Здесь: назад, назад, назад (франц.). 2 «Давай, назад, назад, назад от границы в Аржелесе» (франц.). 3 «Свобода, Равенство, Братство» (франц.). 244
я!» Он снова играет, поступил в оркестр кабаре «Монмартр»... I Iotom рассказывал я, а Гаспар слушал. «Так ты, значит, связался-таки с той русской? Еще в Беникасиме сердце мое чуяло, что рано или поздно вы с ней...» (Тут Гаспар свистнул негромко и соединил указательные пальцы.) Ноя стал говорить о том, как разочаровался, как терзает меня, мучает то, что творится в мире. Гаспар глядел недоуменно. «Что-то я не пойму,— сказал он,— не пойму я тебя». Для него все было абсолютно ясно: каждый факт имел самое простое объяснение, ни сомнений, ни разочарований Гаспар никогда не испытывал. Германо-советский пакт—хорошо продуманный маневр с целью во что бы то ни стало оттянуть неизбежную войну с Германией, выиграть время, перевести в безопасные районы военные заводы, подготовить страну к обороне. Мы сидели друг против друга, на столике «под мрамор» < гояла перед каждым чашка кофе; мы чувствовали себя братьями; мужское братство родится перед лицом смерти; мы с Гаспаром лежали когда-то рядом, и пули свистели над нашими головами; кто не был с нами, не знает, как они свистят; и все-таки что-то переменилось с той поры, как шли мы плечом к плечу сквозь огонь. Мы сами стали другими, и выглядели очень разными без формы, в штатской одежде. До чего же, наверное, буржуйской кажется моя отлично сшитая рубашка с чуть подкрахмаленным воротником на взгляд человека в простой рубахе, завязанной у шеи ярким шнурком... «Очень уж ты все усложняешь,— сказал Гаспар.— Впрочем, это естественно. Мой отец был мачетеро. А гы аристократ. Меня в детстве кормили хлебом, размоченным в соке сахарного тростника, а тебе экономка-англичанка в постель сладкий омлет подавала с корнфлексом да ореховым маслом, что гак любит американец Шипман.— Гаспар забыл вдруг все свои шутки и прибуатки, глядел через мое плечо на улицу, говорил, с ловно не со мной, а с кем-то, кто стоял за моей спиною.— Люди, ставшие революционерами по лирическим мотивам, захваченные общей сумятицей, не поняли, что ввязались в трудное, долгое дело, тут требуется упорство, не всегда все идет так гладко, как нам хочется; и вот те, что «болеют общей болью» и кому пришлось испытать несправедливость на собственной шкуре, решили: партийный билет — панацея от всех зол, лекарство, более эффективное, чем аспирин и даже святое причастие; такие люди, разумеется, разочарованы, сон потеряли, ничего понять не могут, а не могут они понять потому, что дело обернулось не так, как они мечтали и надеялись. Но враг-то все тот же, мы снова соберемся с силами, займем прежние свои позиции, а время 245
покажет, как всегда, правоту тех, кто остался верным своим началам. Несколько месяцев тому назад некоторые у нас изверились, решили, что коммунисты ослабели, потеряли бдительность, вот теперь пусть-ка они посмотрят, как борется Советский Союз против гитлеровского режима».— «Это так. Но договор, из-за которого тогда многие вышли из партии, не дал в конце концов ничего, фашисты уже под Ленинградом».— «Они пока что не взяли город».— «Брось! Пожалуйста, не говори опять: «Они не пройдут!», хватит с нас одного раза».— «В Испании мы потерпели поражение, потому что тыл прогнил насквозь — распри, разложение, анархия. В СССР совсем по-другому».— «Меня радует твой оптимизм... Что до меня, то опыт Испании, печальный конец эпопеи с Интернациональными бригадами слишком многому меня научил».— «Может быть, с тобой так оно и случилось. Но истинные революционеры выстояли и продолжают борьбу».— «И ты полагаешь, что у нас в стране, где даже зубочистки получают из Соединенных Штатов, можно бороться?» — «Везде надо бороться, и как раз там, где меньше всего ожидаешь, выходит толк. Я знаю одно — наших, вернее, моих классовых врагов миллионы и миллионы, а в сущности, всего один. Всегда и всюду один и тот же. Немец ли, итальянец, тамошний ли франкист, здешний ли американец, все одного поля ягоды. Фашизм, колониализм, «третье решение», монополии, капитализм, латифундисты, буржуи— все один пес, только ошейники разные. И злобный пес, в этом мы в Испании убедились, когда репрессии начались. Вопрос ставится только так: хочешь ты покончить с этим псом или ты за него. Все остальное — просто муть». Я позавидовал твердой вере Гаспара; великое разочарование, охватившее многих, вернувшихся из Испании (оно чувствовалось даже в разговорах с испанскими республиканцами, жившими теперь на Кубе и в Мексике), не коснулось его. Проиграв одну партию, он тут же начал другую; может быть, он и не верит в такую уж скорую победу, думал я, но он привык бороться, он не растерял свой агон 1 и по-прежнему рвется в бой. И вдруг я понял: его вера по-человечески нужна мне, она может стать опорой в мучительных моих раздумьях. Конечно, я не в состоянии усвоить его упрощенный взгляд на мир, но мое уважение к Гаспару возросло, ибо я увидел, как тверд он перед лицом катастрофы. Всеми силами цеплялся я за разговор об испанской войне, очень уж славно было вспоминать себя прежнего, там, в Испании, тогда вера, такая же крепкая, как Агон — стремление к победе в состязаниях (древнегреч.). 246