реклама
Бургер менюБургер меню

Алехо Карпентьер – Весна священная (страница 28)

18

ревень, он продукт немецкий, а потому лучше всех и всяческих лимонов и прочих фруктов. Почитай-ка наши газеты и журналы!), любой хозяин мастерской, где изготовляют цепочки для ключей с брелоками и значки с портретами Гитлера (тут их фабрикуют почем зря, как в Байрёйте портреты вагнеровских персонажей), воображает, будто он—«мыслящий тростник» Паскаля, не менее того; он-то и есть сверхчеловек, если не совсем по канону Ницше, то уж, во всяком случае, по канону «Майн Кампф»». Рыжий умолк; он задыхался. Я выступил в роли адвоката дьявола: «Твои описания напоминают эсперпенто Валье Инклана1. Однако в документальных фильмах мы видим нечто совсем иное. Огромные стадионы, где собираются сторонники фюрера, заполнены не одними только персонажами эсперпенто. Там сидят красивые девушки, полные сил юноши, почтенные отцы семейств и даже верные последователи философии Хайдеггера1 2. Я уж не говорю о талантливых композиторах, о знаменитых дирижерах, которые служат в военных оркестрах».— «Вот именно. Это-то и есть самое страшное: нормальный, разумный человек вышагивает под их команду. Таких никто не обманывал. Нет. Они прочли «Майн Кампф». Они слышали речи Гитлера и разобрались в них. И они выбрали. Самое ужасное именно в этом: они выбрали. Выбрали насилие, произвол, право сильного, они вступили в отряды, специально созданные, чтобы варварски сжигать книги, уничтожать партитуры, надзирать за работой музеев и библиотек. Они признали власть пожара, топора, дубины, ощутили себя сильными, гордыми, избранными, особо отмеченными судьбой, в духе сочинений своего философа и мыслителя Розенберга, идеолога системы, проповедующей крайний расизм; кстати, любопытная подробность: Розенберг родился в России, теории его основаны на философии француза Гобино и зятя Вагнера, Чемберлена, чистокровного англичанина, принявшего немецкое гражданство, когда ему было больше семидесяти лет.— Рыжий глубоко вздохнул: — Извини, что я так «вытряхнулся», как говорят у вас на Кубе. Очень уж накипело».— «Ладно... но ты ведь служишь этому самому режиму».— «А какой выход? Мы, работники отдела пропаганды на заграницу, газет, радио и прочих средств информации, волей-неволей узнаем о кое-каких планах, что держат пока в секрете. Именно мы готовим почву 1 Эсперпенто — особый жанр испанской сатирической новеллы; Валье Инклан, Рамон (1866—1936) — крупный испанский прозаик и поэт. 2 Хайдеггер, Мартин (1889—1976) — немецкий философ-экзистенциалист. 117

для будущего, для дальнейших действий. Ну и, следовательно, состоим под неусыпным надзором. Если я, например, попытаюсь бежать от всего этого, то из Германии меня не выпустят без серьезного повода. А найти такой повод пока что не удается».— «Существует в стране хоть какое-то сопротивление?» — «Дай-то бог! Появляется даже «Роте Фане» 1 крошечного формата».— «Так почему бы тебе не попробовать связаться с подпольщиками?» — «Недреманное Око сразу же меня углядит. И потом, надо признаться, храбростью я не отличаюсь, у вас, в Латинской Америке, где настоящих мужчин хватает, меня назвали бы бабой».— «Как же ты умудрился попасть в такую ловушку?» — «Да все хотел быть вне политики. Это в наше-то время, дурак! Да, да! Не смотри ты так на меня. Когда мы с тобой познакомились, на Монпарнасе только и разговоров было о том, что художник должен повернуться лицом к жизни, вступить с ней в контакт, помнишь?.. Ну и я не хотел отстать от других. Но только с одним условием — ни в коем случае не впутываться. Вступить в партию означало подчиниться дисциплине. Я хотел быть левым, но не в общепринятом смысле, а предпочел «третий выход». Формула очень проста: капитализм ты отрицаешь начисто (чувствуешь себя мятежным, молодым, привлекательным...), и в то же время заявляешь, что марксизм устарел, изжил себя (меня не проведешь! Я не из тех дураков, которые верят в лозунги!), надо искать другой выход; и тут одни приходят к дзен-буддизму, другие — прямо в Мюнхен. Я пришел в Мюнхен. Бросил вдруг «Аспирин Байера», стал служить национал- социалистам в одной из важнейших государственных организаций, выполняющих ответственную миссию. И вот теперь вместо чемоданчика коммивояжера в моих руках меч Зигфрида. Я ведь светловолосый, Рыжий и имею законное право — мне даже советуют, меня поощряют — спать со всеми светловолосыми женщинами, какие только есть на белом свете. Все рубенсовские бедра принадлежат мне! Все олимпийские богини, которых снимала Лени Рифеншталь1 2, мои,— спортсменки, что прыгают в длину, плавают кролем, бегают стометровку, мускулы у них так развиты, просто описать тебе не могу, чудо, да и только, во сне не приснится! И тысяча лет впереди! (Ганс вдруг понизил голос, изменил тон.) Прошло меньше года, и я увидел, узнал это. (Он 1 «Красное знамя» (нем.) — газета немецких коммунистов. 2 Рифеншталь, Лени — немецкий режиссер. Снимала фильмы, прославлявшие нацизм, в частности «Олимпийские игры» (1936). 118

указал в сторону Бухенвальда.) И глядеть на него мы обречены в течение тысячи лет. Моя трагедия в том, что я не хотел впутываться, а впутался так, что хуже и быть не может. Впутался в войну, ибо грядет война, чудовищная, небывалая, она уже близко. Мы ведем агитацию, стараемся привлечь на свою сторону немцев, живущих в Чили, Боливии, Парагвае, Мексике... Генеральная репетиция проводится в Испании, легион «Кондор» и прочее. И в этой войне я, вероятно, умру самой страшной смертью—смертью человека, погибшего за дело, в которое не верил. Бессмысленный, самый что ни на есть дурацкий конец».— «Умереть просто, чтоб покончить счеты с жизнью? Разве не лучше уйти в подполье, бороться, не жалея себя и жизни?» — «Я боюсь пыток. Если меня прижмут, я принесу больше вреда, чем сейчас, у них на службе...» Мы подходили к отелю «Слон», я остановился, схватил Ганса за отвороты пиджака: «Если ты такой герой и за тобой, ты говоришь, следят Всеслышащие Уши и Недреманное Око, как же ты всерьез займешься завтра моим делом?» Лицо Ганса вытянулось, губы дрожали, он опустил голову, достал платок, медленно, словно оттягивая неизбежное, стал протирать очки... Он еще ничего не сказал, но я уже знал — сейчас он скажет непоправимое, самое страшное. «Придется наконец сказать тебе правду,— начал Ганс,— с тех самых пор как мы выехали из Берлина, я все тяну, откладываю, не решаюсь.— Ганс старался ободриться, заговорил громче: — Ничего не надо делать. Слышишь? Ничего. Я все выяснил... Отец Ады, адвокат, был, как еврей, лишен возможности работать по специальности. Ветеран войны 1914 года, награжденный за участие в битве при Вердене, он считал, что имеет заслуги перед Германией, как и его друзья — тоже крупные специалисты, тоже евреи и участники войны. Они собирались у него в доме, консьержка донесла, и в один прекрасный день всех арестовали. Приехала дочь, ей рассказали о случившемся, она вошла в квартиру — все перевернуто вверх дном, замки сорваны, дверцы шкафов открыты, ящики вывернуты, бумаги разбросаны. И тут Ада совершила непоправимую ошибку — она пришла в ярость, она кричала, топала ногами и на глазах по грясенных соседей ударила по физиономии какого-то нациста... В ту же ночь ее взяли люди Гиммлера...» — «Но...» — «Ни о каких апелляциях речи быть не может. Тут уместно вспомнить слова Новалиса, кажется, весьма поэтичные: «в ночи, в тумане». Все произошло в ночи, в тумане. Никто ничего не видел, не слышал, никто ничего не знает. Ее увезли в страну, куда не доходят письма и 119

которой нет на карте. Из этой страны никто никогда не возвращался...» Больше Гансу нечего было сказать, он взял меня под руку, повел в отель; я ступал неуверенно, ноги словно одеревенели. Он говорил что-то еще, слова его всплыли в моей памяти через несколько часов в экспрессе, уносившем меня в Париж: «История иногда странно шутит. Фрейд особенно любил одно место в Баварии. Это место зовется Берхтесгаден» 10 . Теперь я принимал с вечера снотворное и просыпался поздно после тяжелого вязкого сна, возвращался к жизни, невыносимой, бессмысленной. Мир был чужим, пустым, необитаемым, неподвижным и призрачным, ненужным, без цвета и запаха, воздух казался отравленным, потому что я дышал им один, без нее. Утро онемело: не слышался больше привычный — и такой милый — плеск воды в ванной, не звенели флаконы, не шелестели легкие шаги, не гудело синее пламя в газовой спиртовке под стеклянным шаром, где закипал присланный мне с Кубы кофе, запах которого переносил меня на минуту в детство—«C’est alors que l’odeur du café remonte l’escalier»1 2,— писал Сен-Джон Перс3 в своих замечательных «Элогиях». Я помнил изящный изгиб обнаженного тела, когда она наклонялась, чтобы достать домашние туфли, задвинутые под комод; помнил ее смех, когда мы шутливо боролись, отнимали друг у друга губку или отталкивали друг друга от зеркала. Я пытался бриться, глядя через ее плечо, а она, причесываясь, толкала меня локтями; помнил невозможные наши попытки усесться вдвоем в полную мыльной пены узкую ванну. Случалось, что в утреннем полусне я забывал, что остался один, протягивал руку, чтобы обнять ее, сонную, мягкую, и тогда холод одинокой постели напоминал о том, что ее нет, и я поднимался, тупой, оцепеневший от тоски, ощущая бесплодность своего тела, мучительно ощущая, как опустела квартира, как опустела душа. Я не мог быть самим собой, потому что, проснувшись утром, не видел, как крепко она спит, любящая и любимая, среди разбросанных подушек, одна—на полу, другую она прижала к груди, еще одна — у нее под ногами, где попало, лишь бы не на обычном 1 Берхтесгаден — резиденция Гитлера. 2 В этот час запах кофе взбирается по этажам (франц.). Перевод Б. Дубина 3 Сен-Джон Перс, Алексис (1887—1975) — французский поэт и дипломат. 120