18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алехо Карпентьер – Потерянные следы (страница 45)

18

Итак, жизнь на каждом шагу показывала, что Твоя женщина живет и действует в мире понятий, обычаев и принципов, отличных от тех, к которым привык я. И тем не менее я чувствую себя униженным, и это меня задевает, оттого, что это я хочу заставить ее выйти за меня, что это я страстно желаю увидеть себя героем лубка, где будет изображено, как при полном сборище индейцев брат Педро свершит традиционный обряд бракосочетания. Но там, далеко отсюда, есть одна бумага, скрепленная подписями, освященная законом, которая отнимает у меня всякое моральное право на это. И именно этой, совершенно лишней там бумаги не хватает здесь… В этот самый момент раздался крик Росарио, я услышал, как она задохнулась от ужаса. Я обернулся. В оконном проеме маячило не что иное, как проказа, – великая проказа древности, классическая проказа, давно забытая многими народами, проказа, описанная в книге Левита[157], проказа, которая до сих пор еще передается от одного к другому здесь, в сердце сельвы. Под островерхой шапкой виднелись остатки того, что когда-то было лицом, – гниющее мясо, которое еще держалось вокруг черного зияющего отверстия рта и вокруг глаз, лишенных всякого выражения, словно в них окаменел плач; глаза, казалось, тоже готовы были распасться, растечься по этому пока еще владеющему ими, но уже разлагающемуся существу; из трахей вырывалось что-то вроде хриплого клокотания. И это существо своей пепельной рукой указывало на маисовые початки. Я застыл, не зная, что делать, и глядел на этот кошмар, на это еще живущее, но уже ставшее трупом тело, на его старавшиеся жестом что-то выразить руки и совсем рядом шевелившиеся огрызки пальцев, которые словно приковали к полу стоявшую на коленях и онемевшую от ужаса Росарио. «Уходи, Никасио! – раздался вдруг голос Маркоса, и я увидел, что Маркос совершенно спокойно подошел к прокаженному: – Уходи, Никасио! Уходи!» И он легонько подтолкнул его раздвоенной на конце веткой, отгоняя от окна. Потом, смеясь, он вошел к нам в хижину, взял маисовый початок и бросил его несчастному, который, спрятав початок к себе в котомку, повернулся и пошел, даже не пошел, а поплелся прочь, по направлению к горам. И тогда я узнал, что мне привелось увидеть Никасио, старателя, которого Аделантадо нашел здесь уже очень больного и который теперь живет далеко отсюда, в пещере, ожидая смерти, наверное, позабывшей о нем. Приходить в селение ему запрещено. И он так давно не отваживался приблизиться к людям, что, когда сегодня пришел сюда, никто его даже не наказал. Испытывая ужас при одной мысли о том, что прокаженный может сюда вернуться, я пригласил сына Аделантадо разделить с нами ужин. И вот он уже сбегал под дождем за своей четырехструнной гитарой – той самой, что, видно, звучала еще на борту каравелл, – и в ритме, от которого бурлит негритянская кровь, запел романс:

Я – сын короля-мулата И королевы-мулатки, И та, что пойдет за меня, Тоже мулаткой станет.

XXXII

Узнав, что я пишу уже на листьях королевской пальмы, на коре и на оленьей шкуре, ковром устилавшей угол нашей хижины, Аделантадо сжаливается и выдает мне еще тетрадку, предупредив, что это действительно последняя. Как только кончатся дожди, он собирается на несколько дней в Пуэрто-Анунсиасьон; оттуда он привезет столько тетрадей, сколько мне нужно. Но впереди еще восемь недель ливней, и к тому же до отъезда надо закончить строительство храма, починить все, что повреждено сыростью, и посеять то, что следует сеять в это время года. И я продолжаю работать, зная, что работа моя прекратится на том самом месте, на каком застанет ее конец шестьдесят четвертой тетрадной страницы. Я почти боюсь, как бы не вернулся тот восхитительный наплыв воображения, какой был у меня в самом начале, и то и дело, пользуясь ластиком на конце своего карандаша, то есть не расходуя бумаги больше, чем уже израсходовано, целыми днями упрощаю и исправляю сделанные ранее наброски. Я больше не заговариваю с Росарио о браке, но ее отказ, высказанный мне в тот вечер, по правде говоря, меня мучает. А дни кажутся бесконечными. В дождях недостатка нет. Солнце почти не выходит; появляется оно лишь в полдень в виде расплывчатого диска, где-то вверху, над тучами, которые на несколько часов становятся из серых белыми, и поэтому все будто угнетено в этом мире, которому необходимо солнце, чтобы заиграли его краски и задвигались по земле тени. Мутные воды реки волокут стволы деревьев, плоты из гнилых листьев, отбросы сельвы и трупы утонувших животных. Из вырванных стеблей, упавших веток и еще каких-то унесенных предметов громоздятся плотины, которые вдруг разрушает упавшее сверху, с водопада, целое дерево; оно падает стоймя, поднимая фонтаны грязной болотной воды. Все пахнет водой: повсюду шум воды, вода пропитала все. Каждый раз, когда я выхожу на поиски чего-нибудь, на чем можно было бы писать, я тут же скатываюсь в трясину, проваливаюсь по колено в ямы, полные грязи и лишь прикрытые сверху предательским покровом травы. Все, что живет в сырости, сейчас растет и радуется: как никогда зелены и густы листья маланги, как никогда быстро растут грибы, вылезают мхи, кричат жабы и множатся насекомые в гниющей древесине. На возвышающихся по всему плато утесах проступают огромные черные пятна сырости. Каждая трещина, каждая складка, каждая морщина на камне становится руслом потока. Эти плоскогорья словно выполняют гигантскую работу: устремляют воды вниз, на землю, выделяя каждому участку его порцию дождей. Нельзя поднять с земли щепки, чтобы из-под нее тут же не побежали в панике какие-нибудь серые клопы. Птицы как будто совсем пропали, а вчера Гавилан приволок из затопленной части огорода удава. Забившись в свои хижины, мужчины и женщины переносят это время как неизбежный кризис природы. Сидя по домам, они ткут, плетут веревки и невыносимо скучают. Переносить дожди – здесь одно из правил игры, равно как и рожать в муках или, держа мачете в правой руке, отрубить себе левую, если в нее вонзила свое жало ядовитая змея. Это необходимо для жизни, а ведь жизни нужны многие вещи, которые нам неприятны. Настала пора, когда обновляется перегной, когда бродит гниль и преют мертвые листья – когда все происходит в соответствии с законом, по которому все, чему следует зародиться, зародится рядом с отбросами – в соответствии с законом, по которому один и тот же орган совмещает функции оплодотворения и мочеиспускания, по которому то, что родится, рождается в слизи, сыворотке и крови, по которому в навозе зарождается чистота спаржи и светлая зелень мяты.

Однажды ночью нам показалось, что дожди вдруг кончились. Наступила передышка, замолчали крыши, и вся долина словно разом вздохнула. Снова стал слышен бег реки вдали, и густой, холодный, белый туман заполнил пространство между предметами. Ища друг у друга тепла, мы с Росарио слились в долгом объятии. А когда опомнились от наслаждения и к нам вернулась способность воспринимать окружающее, уже снова шел дождь. «Как раз в период дождей женщины зачинают», – сказала мне на ухо Твоя женщина. И, согласный с ее желанием, я положил руку ей на живот. В первый раз в жизни мне захотелось приласкать ребенка, зачатого мною, подержать его на руках и посмотреть, как он, сидя у меня на руке, согнет коленки и будет сосать пальцы.

Я как раз думал об этом, остановившись на диалоге трубы с английским рожком, когда раздались крики; я выскочил на порог хижины. Видно, что-то произошло в селении индейцев, потому что, столпившись вокруг хижины Предводителя, все кричали и размахивали руками. Росарио, накинув платок, выбежала под дождь. А случилось страшное: в селение с реки вернулась восьмилетняя девочка, вся в крови от паха до коленей. Она не переставая плакала в ужасе, и с трудом удалось у нее узнать, что Никасио, прокаженный, пытался ее изнасиловать, разрывая ее половые органы своими руками. Брат Педро с помощью растительных волокон хотел остановить кровотечение. А мужчины, похватав колья, пошли на облаву. «Я ведь говорил, что этот прокаженный здесь ни к чему», – сказал Аделантадо монаху, и в его словах прозвучал долго сдерживаемый упрек. Монах ничего не ответил, а только проложил между ног девочки тампон из паутины – основываясь на своем долгом опыте лечения средствами сельвы – и натер ей лобок мазью, приготовленной на сулеме. Несказанное отвращение, возмущение охватило меня, словно я, мужчина, как все мужчины вообще, был повинен в этой отвратительной попытке, особенно отвратительной потому, что сам факт обладания, даже если он происходит с согласия другой стороны, делает мужчину агрессивным.

Я все еще сжимал в ярости кулаки, когда Маркос сунул мне под мышку ружье; это было одно из тех ружей, которыми пользуются индейцы, с двумя длиннющими стволами и со штампом оружейников с Демерары, которые и по сей день изготовляют здесь, в глуши, эти ружья, словно желая увековечить первые примитивные образцы огнестрельного оружия. Приложив палец к губам и стараясь не привлечь внимания брата Педро, юноша сделал мне знак следовать за ним. Завернув ружье в тряпки, мы направились к реке. Мутные, грязные воды реки волокли разбухший труп оленя, и брюхо его казалось брюхом морской коровы. Мы дошли до того места, где было совершено насилие, до места, где трава была примята и запачкана кровью. На глине виднелись глубокие отпечатки ног. Маркос, согнувшись, пошел по следу. Мы шли очень долго. Уже начало темнеть, мы дошли до подножья Холма Петроглифов, а прокаженного все не было видно. Мы уже собрались было вернуться, как вдруг метис показал мне на тропинку – свежий лаз в мокром от дождя кустарнике. Мы прошли немного вперед, и вдруг следопыт остановился: Никасио был там; он стоял на коленях посреди опушки и смотрел на нас своими страшными глазами. «Целься в лицо», – сказал Маркос. Я поднял ружье и навел его как раз на дыру, черневшую на лице несчастного. Но палец мой никак не решался спустить курок. Из глотки Никасио вырывалось что-то нечленораздельное, вроде: «Ихновехаться… вехаться… ихповеха…» Я опустил ружье. Преступник просил дать ему перед смертью исповедаться. Я обернулся к Маркосу. «Стреляй, – торопил он. – Лучше, чтобы священник сюда не совался». Я снова прицелился. На меня смотрели два глаза: на них не было век, в них не было жизни, но они смотрели. Одно нажатие моего пальца погасит их. Погасит два глаза. Два человеческих глаза. На меня смотрело нечто омерзительное, нечто, повинное в самом что ни на есть возмутительном посягательстве, нечто, растерзавшее детское тельце и, может, передавшее ему свою заразу. И это нечто следовало уничтожить, ликвидировать, бросить на съедение хищным птицам. Однако какая-то сила мешала мне сделать это, словно нажатие курка изменило бы что-то навсегда. Видно, бывают поступки, которые воздвигают стены, ставят вехи в вашей жизни. И я страшился времени, которое должно было начаться для меня с той секунды, когда я стану карателем. Маркос в бешенстве выхватил ружье у меня из рук. «Они с воздуха сравнивают города с землей, а на такое не могут решиться! Разве ты не был на войне?..» Левый ствол ружья был заряжен пулей, а правый – дробью. Два выстрела прозвучали почти одновременно, так что почти слились в один и гулко раскатились от скалы к скале – по всей долине… Эхо еще катилось, когда я заставил себя посмотреть: Никасио по-прежнему стоял на коленях на том же самом месте, только лицо его постепенно расплывалось, становилось совсем нечетким, теряло последние человеческие черты. Это было просто красное пятно, на глазах распадавшееся на куски и медленно стекавшее по груди, словно плавящийся воск. Но вот кровавое месиво сползло, и тут же тело упало вперед на мокрую траву. В это же мгновение вдруг хлынул дождь, и разом настала ночь.