Alec Drake – Попаданец. Офицер вермахта: Я играю против своих (страница 8)
— Господин лейтенант.
Я поднял голову. Фогль. Стоял, переминался, смотрел в сторону.
— Что, Фогль?
— Я не стукач, господин лейтенант, — сказал он глухо. — Я просто... Берг спросил. Я не мог не ответить.
— Я знаю, Фогль.
— Вы простите меня, господин лейтенант?
Я посмотрел на него. Молодой, напуганный, немецкий солдат, который хотел всего лишь выжить. Чем он отличался от того мальчишки с иконкой? Только формой. Только языком. Только стороной фронта.
— Не за что прощать, Фогль, — сказал я. — Ты делал свою работу. Как и я. Как и все мы.
Он кивнул — не уверенно, но благодарно — и отошёл.
Я остался один.
Язык без акцента. Проклятый дар из другой жизни. Как теперь выкручиваться? Как объяснить невозможное?
Не объяснять.
Играть дальше. Ещё осторожнее. Ещё тише. Притворяться, что ничего не случилось. Ждать, что Риттер уедет. Или убьют. Или я его убью — если дойдёт до этого.
Но дойдёт ли?
Я посмотрел на свои руки. Чистые. Сегодня ни одной капли крови. Завтра — будет.
«Береги себя, лейтенант фон Хаген, — сказал я себе. — Твоя война только начинается. И враги — не только там, за линией фронта. Они и здесь. В серых мундирах. С холодными глазами. С вопросами, на которые у тебя нет ответов».
Я встал, отряхнул шинель, проверил оружие.
Риттер может вернуться в любую минуту. И если я хочу выжить — мне нужен план. Настоящий план. Не просто «отсидеться», а что-то большее.
Идея пришла не сразу. Она выползла откуда-то из глубины — тёмная, опасная, почти безумная.
«Если я не могу спрятаться от абвера — я должен его использовать».
Я усмехнулся. Легко сказать. Исполнить — почти невозможно.
Но другого выхода не было.
Война продолжается. Игра продолжается. И в этой игре ставка — моя жизнь.
Глава 8. Портрет фюрера в блиндаже
На четвертый день войны наша дивизия остановилась.
Не потому, что русские дали отпор — хотя и это тоже. Просто кончился бензин. Колонны растянулись на десятки километров, танки замерли посреди полей, как доисторические ящеры, а пехота ждала, сидя в грязи, и проклинала снабженцев. Война — это не только пули. Это ещё и логистика. И в сорок первом немецкая логистика начинала давать трещины.
Я сидел в наскоро отрытом блиндаже — новом, пахнущем сырой землёй и сосновыми досками — и изучал карту. Рядом возился Хофмайстер, налаживая трофейную лампу. Фогль подносил ящики с боеприпасами. Обычная армейская суета.
Посреди блиндажа, на самом видном месте, висел портрет. Большой, в деревянной рамке — Гитлер. Фюрер. С орлиным взглядом, с каплей голубизны в глазах, с поджатыми губами. Типовой казённый портрет, каких миллионы висели в казармах, штабах и кабинетах по всей Германии.
— Снимите, — сказал я негромко.
Фогль замер с ящиком в руках.
— Господин лейтенант?
— Портрет. Снимите. Уберите.
— Aber, Herr Leutnant... — начал было Хофмайстер, но я оборвал:
— Это приказ.
Они переглянулись. Взрослые мужики, прошедшие Польшу и Францию, вдруг замялись, как школьники. Никто не хотел первым прикасаться к изображению фюрера. Это было не столько из страха — сколько из глубоко въевшегося пиетета. Культа, который вживили им в кровь задолго до войны.
Я поднялся сам, сдёрнул портрет со стены, поставил лицом к стене в угол.
— В моём блиндаже портретов не будет, — сказал я.
Тишина. Слышно было, как за брезентовой стеной капает вода — то ли дождь, то ли роса. Фогль поставил ящик, отошёл к выходу. Хофмайстер опустил голову, продолжая возиться с лампой.
— Вы не верите в фюрера, господин лейтенант? — спросил Фогль. Тихим, испуганным голосом.
Я посмотрел на него. Мальчишка с бегающими глазами, который ещё неделю назад мечтал о Железном кресте, а теперь просто хотел дожить до вечера.
— Я верю в сапёров, Фогль, — сказал я. — В людей, которые работают. В тех, кто прикрывает друг друга. В тех, кто возвращается с задания живым. Всё остальное — политика. А политика убивает.
— Но фюрер...
— Фюрер сидит в Берлине, в тёплом кабинете, — перебил я резче, чем хотел. — У него есть кофе, пирожные и слуги. А у нас — грязь, взрывчатка и русские пули. Пусть он сначала сам сходит в разведку. Тогда поговорим о его портрете.
Грубо. Опасно. Любой из этих двоих может донести — тому же Риттеру, или коменданту, или просто ради выслуги. Но я больше не мог притворяться. Не здесь. Не среди этих людей. Если они расстреляют меня за слова — значит, такова цена.
Хофмайстер поднял голову. Посмотрел на меня долгим, тяжёлым взглядом.
— Я воевал в Вердене, господин лейтенант, — сказал он. — Там тоже были портреты. Кайзера. А потом он сбежал в Голландию. Мы остались умирать за него.
— И вы всё равно верите в фюрера? — спросил я.
Хофмайстер горько усмехнулся.
— Я верю в своих дочерей. Всё остальное — дым.
Я кивнул. Мы поняли друг друга.
Фогль смотрел растерянно. Он был слишком молод, чтобы разочароваться в идеологии, и слишком стар, чтобы верить в неё по-настоящему. Он просто хотел быть героем. А оказался в вонючем блиндаже, с командиром, который снял портрет фюрера.
— Фогль, — сказал я мягче, — иди проверь посты. И никому не говори о портрете. Это будет наш секрет.
— Jawohl, Herr Leutnant! — Он почти выбежал, явно радуясь возможности убраться подальше от опасного разговора.
Я остался с Хофмайстером.
— Вы рискуете, господин лейтенант, — сказал старый солдат.
— Знаю.
— Риттер может вернуться.
— Знаю.
— Вас расстреляют.
Я вздохнул, потёр переносицу. Глаза болели от недосыпа, голова гудела.
— Хофмайстер, — спросил я, — вы когда-нибудь задумывались, за что мы воюем?
— За Германию, — ответил он автоматически.
— А что такое Германия? — Я посмотрел на него в упор. — Карта? Границы? Язык? Или просто — место, где остались наши матери и дети?
Хофмайстер промолчал.
— Мы воюем за то, что нам внушили, — сказал я. — За идеи, которые придумали безумцы, сидящие в кабинетах. А они никогда не выйдут на передовую. Никогда не увидят того, что видим мы. Не увидят тех, кто умирает рядом. И не услышат криков раненых.